Три мушкетера

Опис:

Перед вами знаменитейшая история всех времен — приключенческий роман Александра Дюма-отца «Три мушкетера» об эпохе правления Людовика XIII. Это бессмертное произведение настолько полюбилось читателям всего мира, что было экранизирован более ста раз! Юный пылкий гасконец д’Артаньян и его верные друзья-мушкетеры Атос, Портос и Арамис стали символом смелости, верности и дружбы, а их девиз «Один за всех, и все за одного» — стал крылатым выражением. Перед Вами абсолютно уникальное издание, содержащее один из первых переводов романа, сделанных еще до революции. Книга содержит сокращенный вариант произведения — I часть приключений четверых друзей. Благодаря именно этому редкому дореволюционному переводу, книга стремительно завоевала популярность у русскоязычного читателя. Автор перевода неизвестен, но художественные достоинства его текста бесспорны: стиль автора, юмор и краткость, присущие перу А. Дюма, превосходно переданы переводчиком.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I. Три подарка д’Артаньяна отца

В первый понедельник апреля месяца 1625 года местечко Мёнг было в таком смятении как Рошель во время осады его гугенотами. Многие граждане, при виде женщин, бегущих к Большой улице, и ребят, кричащих у порогов дверей, спешили надеть латы и, вооружась ружьями и бердышами, направлялись к гостинице Франк-Мёнье, перед которой теснилась шумная и любопытная толпа, возраставшая ежеминутно.

В те времена подобные панические испуги были часты, и редкий день проходил без того, чтобы тот или другой город не внес в свой архив какого-нибудь происшествия в этом роде: вельможи воевали между собой, король вел войну с кардиналом, Испанцы вели войну с королем. Кроме этих войн, производимых тайно или открыто, воры, нищие, гугеноты, волки и лакеи вели войну со всеми. Граждане вооружались всегда против воров, волков, лакеев, часто против вельмож и гугенотов, иногда против короля, но никогда против Испанцев.

При таком положении дел естественно, что в упомянутый понедельник апреля месяца 1625 года граждане, услышав шум и не видя ни красного ни желтого знамени, ни ливреи герцога Ришельё, бросились в ту сторону, где находилась гостиница Франк-Мёнье.

Прибыв туда, каждый мог узнать причину этого волнения.

За четверть часа перед тем, через заставу Божанси, въехал в Мёнг молодой человек на буланой лошадке. Опишем наружность его лошадки. Представьте себе дон-Кихота, 18-ти лет от роду, не вооруженного, без кольчуги и без лат, в шерстяном камзоле, которого синий цвет принял неопределенный оттенок зеленоватого с голубым. Лицо длинное и смуглое, с выдавшимися скулами, — признак коварства; челюстные мускулы, чрезвычайно развитые, — несомненная примета Гасконца даже без берета, а на нашем молодом человеке был берет, украшенный пером; глаза большие и умные; нос кривой, по тонкий и красивый; рост слишком большой для юноши и слишком малый для взрослого человека; непривычный глаз принял бы его за путешествующего сына Фермера, если бы не длинная шпага, привешенная на кожаной перевязи, ударявшая своего владетеля по икрам, когда он шел пешком, и по щетинистой шерсти его лошади, когда он ехал.

Лошадь этого молодого человека была так замечательна, что обратила на себя общее внимание: это была беарнская лошадка, 12 или 14 лет от роду, желтой шерсти, без хвоста и с подсединами на ногах; на ходу она опускала голову ниже колен, отчего употребление подбрюшного ремня оказывалось бесполезным; но она все-таки делала по восьми миль в день.

К несчастию странный цвет шерсти ее и не красивая походка до того скрывали хорошие ее качества, что в те времена, когда все были знатоками в лошадях, появление ее в Мёнге произвело неприятное впечатление, отразившееся и на всаднике.

Это впечатление было тем тягостнее для д’Артаньяна (так звали нового дон-Кихота), что он и сам понимал это, хотя и был хорошим ездоком; но подобная лошадь делала его смешным, о чем он глубоко вздохнул, принимая этот подарок от отца. Он знал, что подобное животное стоило не менее 20 ливров; при том слова, сопровождавшие подарок, были неоценимы: «Сын мой», сказал гасконский дворянин тем чистым простонародным беарнским наречием, от которого никогда не мог отвыкнуть Генрих IV, — «сын мой, эта лошадь родилась в доме отца твоего, тринадцать лет тому назад, и находилась в нем в продолжение всего этого времени, — это одно должно заставить тебя полюбить её. Не продавай её никогда, дай ей умереть спокойно в старости; и если ты будешь с нею в походе, то береги её как старого слугу. При дворе, продолжал д’Артаньян-отец, — если ты когда-нибудь удостоишься быть там, — честь, на которую, впрочем, дает тебе право твое древнее дворянство, — поддерживай с достоинством свое дворянское имя, так как оно поддерживалось предками нашими в продолжение более пяти сот лет. Не переноси ничего ни от кого кроме кардинала и короля. Помни, что в настоящее время дворянин прокладывает себе дорогу только храбростью. Трусливый часто сам от себя теряет случай, который представляет ему счастье. Ты молод и должен быть храбр по двум причинам: во-первых, потому что ты Гасконец, во-вторых, потому что ты мой сын. Не бойся опасностей и ищи приключений. Я научил тебя владеть шпагой; нога твоя крепка как железо, рука как сталь, дерись при каждом случае; дерись тем больше, потому что дуэли запрещены, из чего следует, что нужна двойная храбрость для драки. Я могу дать тебе, сын мой, только 15 экю, лошадь мою и советы, которые ты выслушал. Мать прибавит к этому рецепт полученного ею от одной цыганки бальзама, заключающего в себе чудное свойство исцелять всякую рану кроме сердечных. Извлекай пользу изо всего и живи счастливо и долго. Мне остается прибавить еще одно: представить тебе в пример не меня, — потому что я никогда не был при Дворе и участвовал только в войне за религию волонтером, — но де-Тревиля, бывшего некогда моим соседом: он, будучи еще ребенком, имел честь играть с королем Людовиком XIII, да хранит его Бог! Иногда их игры принимали вид сражений, и в этих сражениях король не всегда брал верх. Поражения, которые он претерпевал, пробудили в нем уважение и дружбу к де-Тревилю. В последствии де-Тревиль сражался с другими во время первого своего путешествия в Париж пять раз, со смерти покойного короля до совершеннолетия молодого, не считая войн и осад, семь раз, и со времени этого совершеннолетия доныне, может быть, сто раз, несмотря на указы, предписания и аресты, он, капитан мушкетеров, то есть начальник легиона цезарей, которым очень дорожит король и которого страшится кардинал, а как известно не много таких вещей, которых он боится. Кроме того, де-Тревиль получает десять тысяч экю в год; следовательно, живет как вельможа. Он начал так же, как и ты; явись к нему с этим письмом и подражай ему во всем, чтобы достигнуть того чего он достиг.»

После чего д’Артаньян-отец надел на сына собственную шпагу, нежно поцеловал его в обе щеки и дал ему свое благословение.

Выйдя из отцовской комнаты, молодой человек пошел к матери, ожидавшей его с знаменитым рецептом, которому, судя по полученным от отца советам, предстояло довольно частое употребление. Здесь прощанья были продолжительнее и нежнее нежели с отцом, не потому чтобы д’Артаньян не любил сына, единственного потомка своего, но д’Артаньян был мужчина и считал недостойным мужчины предаваться движению сердца, между тем как г-жа д’Артаньян была женщина и притом мать.

Она плакала обильными слезами, и скажем в похвалу д’Артаньяна сына, что при всех его усилиях оставаться твердым, как следовало бы будущему мушкетеру, натура одержала верх, — он не мог удержаться от слез.

В тот же самый день молодой человек пустился в путь, снабженный тремя отцовскими подарками, которые состояли, как мы сказали уже, из пятнадцати экю, лошади и письма к де-Тревилю; разумеется, советы были даны не в счет.

С таким напутствием д’Артаньян стал морально и физически верным снимком с героя Сервантеса, с которым мы так удачно его сравнили, когда по обязанности историка должны были начертить его портрет. Дон-Кихот принимал ветряные мельницы за великанов, и баранов за войска; д’Артаньян принимал каждую улыбку за оскорбление и каждый взгляд за вызов. От этого произошло, что кулаки его были постоянно сжаты от Тарб до Мёнга, и что в том и другом местечке он по десяти раз в день клал руку на эфес шпаги; впрочем ни кулак, ни шпага ни разу не были употреблены в дело. Не потому чтобы вид несчастной желтой лошадки не возбуждал улыбок на лицах проходящих; но как над лошадкой бренчала длинная шпага, а над этою шпагой сверкала пара свирепых глаз, то проходящие сдерживали свою веселость, или, если веселость брала верх над благоразумием, то старались смеяться, по крайней мере, только одною стороной лица как античные маски. Итак, д’Артаньян оставался величественным, и раздражительность его не была задета до несчастного города Мёнга.

Но там, когда он слезал с лошади у ворот Франк-Мёнье и никто не вышел принять от него лошадь, д’Артаньян заметил у полуоткрытого окна нижнего этажа дворянина, большого роста и надменного вида, хотя с лицом слегка нахмуренным, разговаривающего с двумя особами, которые, казалось, слушали его с уважением. Д’Артаньян, по привычке, полагал, что предметом разговора был он и начал прислушиваться. На этот раз он ошибся только вполовину: речь шла не о нем, а о его лошади. Казалось, что дворянин вычислял своим слушателям все ее качества и, как рассказчик, внушал слушателям уважение; они смеялись ежеминутно. Но достаточно было полуулыбки, что бы пробудить раздражительность молодого человека; понятно, какое впечатление произвела на него эта шумная веселость.

Д’Артаньян гордым взглядом начал рассматривать наружность дерзкого насмешника. Это был человек лет 40 или 45, с черными, проницательными глазами, бледный, с резко обрисованным носом и красиво подстриженными черными усами; на нем был камзол и панталоны фиолетового цвета, которые хотя были новы, но казались измятыми, как будто находились долгое время в чемодане.

Д’Артаньян сделал все эти замечания с быстротою самого сметливого наблюдателя, и, вероятно, с инстинктивным предчувствием, что этот незнакомец будет иметь большое влияние на его будущность.

Но как в то самое время, когда д’Артаньян рассматривал дворянина в фиолетовом камзоле, этот последний сделал одно из самых ученых и глубокомысленных замечаний о достоинстве его беарнской лошади, то оба слушателя его разразились смехом, и даже он сам, против обыкновения, слегка улыбнулся. При этом д’Артаньян не сомневался уже, что он был оскорблен. Убежденный в обиде, он надвинул берет на глаза и, подражая придворным манерам, которые он подметил в Гасконии у путешествующих вельмож, подошел, положив одну руку на эфес шпаги, другую на бедро. К несчастию, по мере того как он приближался, гнев все больше и больше ослеплял его, и вместо полной достоинства и надменной речи, приготовленной им для вызова, он сказал только грубую личность, сопровождая её бешеным движением.

— Эй, что вы прячетесь за ставнем, воскликнул он. — Скажите-ка мне, чему вы смеетесь, и будем смеяться вместе.

Дворянин медленно перевел глаза с лошади на всадника, как будто сразу не понял, что эти странные упреки относились к нему; когда же не оставалось в том никакого сомнения, то брови его слегка нахмурились, и, после довольно долгого молчания, он с неописанною иронией и наглостью отвечал д’Артаньяну.

— Я не с вами говорю, милостивый государь.

— Но я говорю с вами, воскликнул молодой человек, раздраженный до крайности этою смесью наглости и хорошего тона, приличия и презрения.

Незнакомец еще раз взглянул на него с легкою улыбкой, отошел от окна, медленно вышел из гостиницы и встал в двух шагах от д’Артаньяна, против его лошади.

Его спокойная осанка и насмешливый вид удвоили веселость оставшихся у окна его собеседников. Д’Артаньян, увидев его подле себя, вынул свою шпагу на один фут из ножен.

— Эта лошадь буланая, или, лучше сказать, она была такою в молодости, продолжал незнакомец, обращаясь к слушателям своим, бывшим у окна, и не замечая, по-видимому, раздражения д’Артаньяна, — этот цвет известен в ботанике, но до сих пор редко встречается между лошадьми.

— Кто не смеет смеяться над всадником, тот смеется над лошадью, сказал неистово подражатель де-Тревиля.

— Я смеюсь не часто, возразил незнакомец, — вы можете судить о том по выражению моего лица; но я желаю удержать за собою право смеяться когда мне угодно.

— А я, сказал д’Артаньян, — не хочу, чтобы смеялись, когда мне это не нравится.

— В самом деле? продолжал незнакомец очень спокойно. — Это совершенно справедливо. И повернувшись на пятках, он намеревался возвратиться в гостиницу, через большие ворота, у которых д’Артаньян видел оседланную лошадь.

Но характер д’Артаньяна быль не таков, чтоб он мог отпустить человека, дерзко осмеявшего его. Он совсем вынул шпагу из ножен и пустился вслед за ним с криком:

— Воротитесь, воротись же господин насмешник, а то я убью вас сзади.

— Меня убить! сказал незнакомец, поворачиваясь на пятках и смотря на молодого человека с удивлением и презрением. — Что с вами, любезный, вы с ума сошли!

Потом вполголоса, как будто говоря с самим собой, он прибавил: — это жаль! какая находка для его величества, который везде ждет храбрых для своего мушкетерского полка.

Едва успел он договорить, как д’Артаньян направил в него такой удар острием шпаги, что вероятно его шутка была бы последнею, если б он не успел быстро отскочить назад. Незнакомец, видя тогда, что дело идет не на шутку, вынул шпагу, поклонился своему противнику и важно встал в оборонительное положение. Но в то же время двое его служителей, в сопровождении хозяина гостиницы, напали на д’Артаньяна с палками, лопатами и щипцами. Это произвело быстрый и совершенный переворот в борьбе.

Между тем как д’Артаньян обернулся назад, чтоб отразить град ударов, противник его спокойно вложил свою шпагу и с обыкновенным своим бесстрастием из действующего лица стал зрителем, ворча однако ж про себя.

— Черт возьми Гасконцев! Посадите его на его оранжевую лошадь, и пусть убирается!

— Но прежде убью тебя, трус! кричал д’Артаньян, отражая, сколько мог, сыпавшиеся на него удары, и не отступая ни на шаг от трех своих неприятелей.

— Еще хвастается! бормотал дворянин. — Эти Гасконцы неисправимы. Продолжайте же, если он того непременно хочет. Когда устанет, скажет — довольно.

Но незнакомец не знал, с какого рода упрямцем имел дело: д’Артаньян был не такой человек, чтобы стал просить пощады. Бой продолжался еще несколько секунд; наконец д’Артаньян, изнуренный, выпустил из руки шпагу, переломленную на двое ударом палки. В то же время другим ударом в лоб сбило его с ног окровавленного и почти без чувств.

В эту самую минуту со всех сторон сбежались на место зрелища. Хозяин, опасаясь неприятностей, унес раненого, с помощью своих служителей, в кухню, где ему подана была помощь.

Что же касается до дворянина, то он возвратился на свое прежнее место у окна и смотрел с нетерпением на толпу, присутствие которой, казалось, было ему неприятно.

— Ну, каково здоровье этого бешеного? сказал он, оборачиваясь при шуме отворившейся двери, и обращаясь к хозяину, который пришел осведомиться о его здоровье.

— Ваше превосходительство не ранены? спросил хозяин.

— Нет, совершенно невредим, любезный хозяин. Я вас спрашиваю, в каком состоянии молодой человек?

— Ему лучше, отвечал хозяин, — он в обмороке.

— В самом деле? сказал дворянин.

— Но до обморока, он, собрав последние силы, звал вас и вызывал на бой.

— Этот забавник должен быть сам черт, сказал незнакомец.

— О нет, ваше превосходительство, он не похож на черта, сказал хозяин с презрительною гримасой: — во время обморока мы обыскали его; у него в свертке только одна рубашка, а в кошелке только 12 экю, и, несмотря на то, лишаясь чувств, он сказал, что если б это случилось в Париже, то вам пришлось бы раскаяться сейчас же, между тем как здесь раскаетесь, но только позже.

— В таком случае, это должно быть какой-нибудь переодетый принц крови, хладнокровно сказал незнакомец.

— Я вам говорю это, сударь, для того чтобы вы были осторожны, сказал хозяин.

— Он не назвал никого по имени в гневе своем?

— О да, он ударял по карману и говорил: увидим, что скажет об этом оскорбленный покровитель мой де-Тревиль.

— Де-Тревиль? сказал незнакомец, делаясь внимательнее. — Он ударял по карману, говоря о де-Тревиле? Послушайте, хозяин, пока этот молодой человек был в обмороке, вы наверно осмотрели и карман его. Что в нем было?

— Письмо, адресованное на имя де-Тревиля, капитана мушкетеров.

— В самом деле?

— Точно так, ваше превосходительство.

Хозяин, не одаренный большою прозорливостью, не заметил какое выражение слова его придали лицу незнакомца, который отошел от окна и нахмурил брови с беспокойством.

— Черт возьми, бормотал он сквозь зубы, — неужели де-Тревиль прислал мне этого Гасконца. Он очень молод. Но удар шпаги, от кого бы он ни был, все-таки удар, а ребенка меньше опасаются нежели кого-нибудь другого; иногда достаточно самого слабого препятствия чтобы помешать важному предприятию.

И незнакомец углубился на несколько минут в размышления.

— Послушайте, хозяин, избавьте меня от этого сумасшедшего: по совести, я не могу убить его, а между тем, прибавил он с выражением холодной угрозы, — он мне мешает. Где он?

В комнате жены моей, в первом этаже, его перевязывают.

— Одежда его и мешок при нем? Он не снимал камзола?

— Напротив, все эти вещи в кухне. Но так как этот сумасшедший вас беспокоит…

— Без сомнения. Он делает в вашей гостинице скандал, а это не может нравиться порядочным людям. Ступайте наверх, сведите счет мой и предупредите моего человека.

— Как! господин уже уезжает?

— Разумеется, когда я уже приказал оседлать мою лошадь. Разве мое приказание не исполнено?

— О да, ваше превосходительство, может быть вы видели, лошадь ваша у больших ворот приготовлена к отъезду.

— Хорошо, так сделайте то, что я вам сказал.

— «Гм… подумал хозяин, неужели он боится этого мальчика».

Но повелительный взгляд незнакомца остановил его. Он низко поклонился и вышел.

— Не надо чтобы этот забавник увидел миледи, продолжал незнакомец: — она скоро должна приехать, и то она уже опоздала. Лучше поехать ей на встречу. Если б я мог узнать содержание этого письма к де-Тревилю!

И незнакомец, бормоча про себя, отправился на кухню. Между тем хозяин, не сомневаясь, что присутствие молодого человека мешало незнакомцу оставаться в гостинице, возвратился в комнату жены и нашел д’Артаньяна уже пришедшим в чувство.

Стараясь внушить ему, что может наделать ему неприятностей за ссору с вельможей, — по мнению хозяина, незнакомец был непременно вельможа, — он уговорил его, несмотря на слабость, встать и продолжать путь. Д’Артаньян, едва пришедший в чувство, без камзола, с перевязанною головой, встал и, понуждаемый хозяином, начал спускаться вниз. Но, придя в кухню, он прежде всего увидел своего противника, спокойно разговаривавшего у подножки тяжелой кареты, запряженной двумя большими нормандскими лошадьми.

Его собеседница, голова которой видна была через рамку дверец кареты, была женщина лет двадцати или двадцати двух.

Мы уже говорили о способности д’Артаньяна быстро схватывать наружность: он с первого взгляда заметил, что женщина была молода и красива. Красота ее поразила его тем более, что это была красота такого рода, который неизвестен в южных странах, где до тех пор жил д’Артаньян. Женщина эта была бледная блондинка, с длинными вьющимися волосами, падавшими на плечи, с большими голубыми, томными глазами, розовыми губами и белыми, как мрамор, руками. Она вела с незнакомцем очень оживленный разговор.

— Следовательно, кардинал приказывает мне… говорила дама.

— Возвратиться немедленно в Англию и предупредить его, если бы герцог выехал из Лондона.

— А какие же еще другие поручения? спросила прекрасная путешественница.

— Они заключаются в этой коробке, которую вы откроете не прежде как на другом берегу Ла-Манша.

— Очень хорошо. А вы что будете делать?

— Я возвращаюсь в Париж.

— И оставите без наказания этого наглого мальчика? спросила дама.

Незнакомец хотел отвечать, но в ту минуту, когда он открыл рот, д’Артаньян, слышавший их разговор, появился в дверях.

— Этот наглый мальчик наказывает других, вскричал он, — и в этот раз надеюсь, что тот, которого ему следует наказать, не ускользнет от него.

— Не ускользнет? возразил незнакомец, нахмурив брови.

— Нет, я полагаю, что вы не осмелитесь бежать в присутствии женщины.

— Подумайте, сказала миледи, видя что дворянин заносил руку на шпагу, — подумайте, что малейшее промедление может все испортить.

— Вы правы, сказал дворянин: — поезжайте же и я еду.

И, поклонившись даме, он вскочил на лошадь; между тем как кучер кареты изо всей силы хлестал лошадей. Оба собеседника поехали в галоп, в противоположные стороны.

— А деньги? кричал хозяин, которого уважение к путешественнику превратилось в глубокое презрение, когда он увидел, что тот уезжает, не расплатившись.

— Заплати, закричал путешественник на скаку своему лакею, который, бросив к ногам хозяина две или три серебряные монеты, поехал вслед за господином.

— Трус! негодяй! ложный дворянин! кричал д’Артаньян, бросаясь за лакеем.

Но раненый был еще слишком слаб, чтобы вынести подобное потрясение. Едва он сделал десять шагов, как почувствовал звон в ушах; в глазах его потемнело, и он упал среди улицы, все еще крича:

— Трус! трус! трус!

— Он в самом деле трус, бормотал хозяин, подойдя к д’Артаньяну и пробуя этою лестью помириться с бедным мальчиком.

— Да, большой трус, сказал д’Артаньян. — Но она, как она прекрасна!

— Кто она? спросил хозяин.

— Миледи, шептал д’Артаньян, и вторично лишился чувств.

— Все равно, сказал хозяин: — я теряю двух, но мне остается этот, которого наверно удастся задержать, по крайней мере, на несколько дней. Все-таки я выиграю одиннадцать экю.

Нам известно уже, что сумма, бывшая в кошельке д’Артаньяна, состояла ровно из одиннадцати экю.

Хозяин рассчитывал на одиннадцать дней болезни, по одному экю в день; но он рассчитывал, не зная своего путешественника. На другой день д’Артаньян встал в пять часов утра, сам спустился в кухню, спросил, кроме некоторых других снадобий, список которых до нас не дошел; вина, масла, розмарину, и по рецепту матери составил бальзам, намазал им многочисленные раны свои, сам возобновлял перевязи и не хотел никакого доктора.

Благодаря, без сомнения, силе цыганского бальзама и, может быть, недопущению доктора, д’Артаньян был к вечеру на ногах и на другой день почти здоров.

Но когда он хотел расплатиться за розмарин, масло и вино, — единственный расход его, потому что он соблюдал самую строгую диету, — и за корм своей желтой лошадки, которая, напротив, по словам содержателя гостиницы, съела втрое больше нежели можно было предполагать по росту ее, д’Артаньян нашел в кармане только измятый бархатный кошелек и в нем 11 экю, письмо же к де-Тревилю исчезло.

Молодой человек очень терпеливо начал искать письма, выворачивая по двадцати раз карманы, роясь в своем мешке и в кошельке; когда же убедился, что письма не было, то он в третий раз впал в припадок бешенства, который едва не заставил его снова прибегнуть к употреблению ароматического масла и вина, потому что когда он начал горячиться и угрожал переломать все в заведении, если не найдут его письма, то хозяин вооружился охотничьим ножом, жена его метлой, а служители теми же самыми палками, которые служили накануне.

— Мое рекомендательное письмо, кричал д’Артаньян, — мое рекомендательное письмо, или я вас всех воткну на вертел как овсянок!

К несчастию, одно обстоятельство помешало приведению в исполнение угроз молодого человека, именно то что шпага его была переломлена надвое, во время первой борьбы, о чем он совершенно забыл. Поэтому, когда д’Артаньян хотел обнажить шпагу, то оказалось, что он был вооружен одним обломком ее, в восемь или десять дюймов длиною, который был заботливо вложен в ножны хозяином гостиницы. Остальную же часть клинка он искусно свернул, чтобы сделать из нее шпиговальную иглу.

Это, вероятно, не остановило бы запальчивого молодого человека, если бы хозяин не рассудил, что требование путешественника было совершенно справедливо.

— В самом деле, сказал он, опуская нож, — где же это письмо?

— Да, где письмо? Кричал д’Артаньян. — Я вас предупреждаю, что это письмо к де-Тревилю, оно должно быть найдено; если же оно не найдется, он заставит найти его.

Эта угроза окончательно испугала хозяина. После короля и кардинала имя де-Тревиля было чаще всех повторяемо военными и даже гражданами. Правда, был еще друг кардинала, отец Иосиф, но ужас, внушаемый седым монахом, как называли его, был так велик, что о нем никогда не говорили вслух. Поэтому, бросив нож, хозяин велел положить оружие жене и с испугом и начал отыскивать потерянное письмо.

— Разве в этом письме было что-нибудь драгоценное? спросил хозяин после бесполезных поисков.

— Разумеется, сказал Гасконец, рассчитывавший этим письмом проложить себе дорогу ко двору: — в нем заключалось мое счастье.

— Испанские фонды? спросил тревожно хозяин.

— Фонды собственного казначейства его величества, отвечал д’Артаньян.

Предполагая посредством этого рекомендательного письма поступить на службу к королю, он считал справедливым свой, несколько отважный, ответ.

— Черт возьми! сказал хозяин в отчаянии.

— Но все равно, продолжал д’Артаньян с национальною самоуверенностью: — деньги ничего не значат, это письмо составляло для меня все. Я охотнее согласился бы потерять тысячу пистолей чем это письмо.

Он не больше рисковал бы, если бы сказал двадцать тысяч; но какая-то юношеская скромность удержала его.

Луч света озарил вдруг разум хозяина, который посылал себя к черту, не находя ничего.

— Письмо не потеряно, сказал он.

— А! сказал д’Артаньян.

— Нет, его у вас взяли.

— Его взяли, а кто?

— Вчерашний дворянин. Он ходил в кухню, где лежал ваш камзол, и был там один. Я держу пари что он украл письмо.

— Вы так думаете? отвечал д’Артаньян, не совсем веря этому; он знал, что письмо было важно только лично для него, и не находил причины, которая могла побудить к похищению его, никто из слуг и присутствовавших путешественников ничего не выиграл бы приобретением его.

— Так вы говорите, сказал д’Артаньян, — что вы подозреваете этого дерзкого дворянина?

— Я уверен в этом, продолжал хозяин: — когда я сказал ему, что вам покровительствует де-Тревиль, и что у вас есть даже письмо к этому знаменитому дворянину, это, казалось, очень, обеспокоило его; он спросил меня, где это письмо, и немедленно спустился в кухню, где был ваш камзол.

— В таком случае, он вор, отвечал д’Артаньян: — я пожалуюсь де-Тревилю, а де-Тревиль королю. Потом он важно вынул из кармана три экю, отдал их хозяину, провожавшему его со шляпою в руке до ворот, сел на свою желтую лошадь, и, без всяких приключений, доехал до ворот Св. Антония в Париже, где продал лошадь за три экю. Эта цена была еще довольно значительна, судя по тому как д’Артаньян надсадил свою лошадь при последнем переходе. Барышник, купивший ее за вышеупомянутые девять ливров, сказал молодому человеку, что только оригинальный цвет лошади побудил его дать эту непомерную цену.

Итак, д’Артаньян вошел в Париж пешком, с узлом под мышкой, и ходил до тех пор, пока нашел комнату, сообразную по цене с его скудными средствами. Эта комната была на чердаке, в улице Могильщиков, недалеко от Люксембурга.

Д’Артаньян немедленно отдал задаток и поселился в новой своей квартире; остаток дня он употребил на обшивку камзола и панталон позументом, споротым его матерью с почти нового камзола д’Артаньянова отца и данным ему тайком. Потом он пошел в железный ряд, чтобы заказать клинок к шпаге; оттуда отправился в Лувр, спросил там у первого встретившегося мушкетера, где находился отель де-Тревиля и, узнав что он был по соседству нанимаемой им комнаты, в улице Старой Голубятни, счел это обстоятельство хорошим предвестием.

После всего этого, довольный своим поведением в Мёнге, без упреков совести в прошедшем, доверчивый в настоящем и с надеждою на будущее, он лег и уснул богатырским сном.

Спокойным сном провинциала проспал он до девяти часов, встал и отправился к знаменитому де-Тревилю, третьему лицу в королевстве, по мнению отца его.

II. Передняя де-Тревиля

Де-Труаниль, как звали его еще в Гасконии, или де-Тревиль, как назвал он себя в Париже, действительно начал, как д’Артаньян, т. е. без гроша наличных денег, но с запасом отваги, ума и смысла, а это такой капитал, что, получив его в наследство, самый бедный гасконский дворянин имеет в надеждах больше нежели самый богатый дворянин других провинций получает от отца в действительности.

Его храбрость и счастье, в те времена, когда дуэли были в таком ходу, подняли его на ту высоту, которая называется милостью двора и которой он достиг чрезвычайно быстро.

Он был другом короля, который, как известно, очень уважал память отца своего Генриха IV. Отец де-Тревиля верно служил Генриху во время войн против лиги, но, как Беарнец, всю жизнь свою терпевший недостаток в деньгах, вознаграждал этот недостаток умом, которым был щедро наделен, то после сдачи Парижа он разрешил де-Тревилю принять герб золотого льва, с надписью на пасти fidelis et fortis. Это много значило для чести, но мало для благосостояния. Поэтому, когда знаменитый товарищ великого Генриха умер, единственное наследство, оставшееся сыну его, состояло из шпаги и девиза. Благодаря такому наследству и незапятнанному имени, де-Тревиль был допущен ко двору молодого принца, где он так хорошо служил своею шпагой и так верен был своему девизу, что Людовик XIII, отлично владевший шпагой, обыкновенно говорил, что если б у него был друг, который вздумал бы драться, то он дал бы ему совет взять в секунданты сперва себя, а после де-Тревиля, а может быть де-Тревиля и прежде.

Людовик ХІІІ имел действительную привязанность к де-Тревилю, привязанность королевскую, эгоистическую; тем не менее это была всё-таки привязанность, потому что в эти несчастные времена все старались окружать себя людьми в роде де-Тревиля.

Многие могли избрать себе девизом название «сильный», составлявшее вторую часть надписи на его гербе, но немногие имели право требовать эпитета «верный», бывшего первою частью той надписи. Де-Тревиль принадлежал к последним: он был одарен редкою организацией, послушанием собаки, слепою храбростью, быстротою в соображении и исполнении; глаза служили ему только для того, чтобы видеть, не был ли король кем-нибудь недоволен, а рука, чтобы поражать того, кто ему не нравился. Де-Тревилю не доставало только случая, но он его подстерегал и намеревался крепко ухватиться за него, когда он представится. Людовик XIII сделал де-Тревиля капитаном мушкетеров, которые были для него, по преданности, или, лучше сказать, по фанатизму, тем же чем были — ординарная стража для Генриха III и шотландская гвардия для Людовика XI.

Кардинал, власть которого не уступала королевской, с своей стороны, не остался в этом отношении в долгу у короля. Когда он увидел, каким страшным и отборным войском окружил себя Людовик XIII, он захотел также иметь свою стражу. Он учредил своих собственных мушкетеров, и эти две боровшиеся власти набирали в свою службу людей самых известных по искусству владеть шпагой, не только из всех провинций Франции, но и из чужих стран. И потому Ришельё и Людовик ХІІІ часто, по вечерам, играя в шахматы, спорили о достоинстве своих слуг. Каждый превозносил наружный вид и храбрость своих и, вслух восставая против дуэли и драк, они подстрекали к ним тайно своих мушкетеров и ощущали истинную печаль или неумеренную радость при поражении или победе своих. Так, по крайней мере, говорится в записках одного современника, бывшего при некоторых из этих поражений и побед.

Де-Тревиль понял слабую сторону своего господина, и этой ловкости был обязан продолжительною и постоянною благосклонностью короля, который не славился большою верностью своим друзьям.

Он с лукавым видом щеголял своими мушкетерами перед кардиналом, которого седые усы при этом щетинились от гнева. Де-Тревиль в совершенстве понял характер войны того времени, когда, при невозможности жить на счет неприятелей, войска жили насчет своих соотечественников; солдаты его составляли легион чертей, не повиновавшихся никому кроме него.

Растрепанные, полупьяные, с боевыми знаками на лицах, королевские мушкетеры, или, лучше сказать, мушкетеры де-Тревиля, шатались по кабакам, гуляньям и на публичных играх, крича и закручивая усы, звеня шпагами, толкая при встрече стражей кардинала; иногда при этом обнажали шпаги среди улицы, с уверенностью что если их убьют, то они будут оплаканы и отомщены, если же они убьют, то не заплеснеют в тюрьме, потому что де-Тревиль всегда выручал их. Потому де-Тревиль был превозносим этими людьми, которые обожали его, и, несмотря на то, что в отношении к другим это были воры и разбойники, перед ним они дрожали, как школьники перед учителем, послушные малейшему слову его и готовые идти на смерть, чтобы смыть малейший упрек.

Де-Тревиль пользовался этим могущественным рычагом, прежде всего, для короля и друзей его, потом для себя и собственных друзей. Впрочем, ни в каких записках того времени, оставившего по себе так много записок, не видно, чтоб этот достойный дворянин был обвиняем даже врагами своими в том, что он брал плату за содействие солдат своих. Обладая редкою способностью к интригам, ставившею его наряду с сильнейшими интриганами, он был в то же время честным человеком. Кроме того, несмотря на утомительные битвы на шпагах и трудные упражнения, он был одним из самых изящных поклонников прекрасного пола, одним из тончайших щеголей своего времени; об удачах де-Тревиля говорили как двадцать лет тому назад говорили о Бассомпиере; а это значило не мало. Капитаном мушкетеров восхищались, его боялись и любили, следовательно, он был в апогее человеческого счастья.

Людовик XIV лучами своей славы затмевал все маленькие звезды своего двора, но отец его, солнце pluribus impar, не мешал личному сиянию каждого из своих фаворитов, достоинству каждого из своих придворных. Кроме короля и кардинала в Париже считалось тогда до двух сот лиц, к которым собирались во время их утреннего туалета. Между ними туалет де-Тревиля был одним из самых модных. Двор дома его, находившегося в улице Старой Голубятни, летом, с 6 часов утра, зимою с 8, походил на лагерь. Там постоянно прохаживались от 50 до 60 вооруженных мушкетеров, которые сменялись, наблюдая чтобы число их всегда было достаточно на случай какой-нибудь надобности. На одной из больших лестниц, на пространстве которой в наше время выстроили бы целый дом, поднимались и опускались парижские просители, искавшие какой-нибудь милости, — провинциальные дворяне, жадно стремившиеся записаться в солдаты, и лакеи, и галунах всех цветов, с разными поручениями от своих господ к Де-Тревилю. В передней, на длинных полукруглых скамьях сидели избранные, то есть те, которые были приглашены. Говор продолжался тут с утра до вечера, между тем как де-Тревиль в кабинете, смежном с передней, принимал визиты, выслушивал, жалобы, отдавал приказания и мог из своего окна, как король из луврского балкона, делать, когда вздумается, смотр своим людям.

Общество, собравшееся в день представления д’Артаньяна, могло бы внушить уважение всякому, в особенности провинциалу; но д’Артаньян был гасконец, а в то время, в особенности соотечественники его, славились тем, что они были не робки. Действительно, войдя чрез тяжелые ворота с железными засовами, каждый должен был проходить чрез толпу людей, вооруженных шпагами, которые фехтовали на дворе, вызывая друг друга, споря и играя между собою. Только офицеры, вельможи и хорошенькие женщины могли пройди свободно среди этой буйной толпы.

Сердце молодого человека сильно билось, когда он пробирался через эту шумную и беспорядочную толпу, придерживая длинную шпагу к тонким ногам и держа руку у шляпы с полуулыбкой смущенного провинциала, желающего держать себя прилично. Пройдя чрез толпу, он вздохнул свободнее; но он чувствовал, что на него оглядывались и, в первый раз в жизни, д’Артаньян, имевший довольно хорошее мнение о самом себе, нашел себя смешным. При входе на лестницу встретилось новое затруднение; на первых ступенях четыре мушкетера забавлялись упражнением следующего рода: один из них, стоя на верхней ступеньке, с обнаженною шпагой, мешал или старался помешать трем остальным взойти на верх. Эти трое фехтовали очень проворно шпагами. Д’Артаньян сначала принял шпаги за фехтовальные рапиры; он думал, что они были тупые, но скоро, по некоторым царапинам, он убедился, что каждая из них была отпущена и заострена и, между тем, при каждой царапине не только зрители, но и действующие лица смеялись как сумасшедшие.

Занимавший в эту минуту верхнюю ступень, с удивительной ловкостью отражал своих противников. Их окружала толпа товарищей, дожидавшихся своей очереди занять их места. Условие было такого рода, что при каждом ударе раненый лишался своей очереди в пользу нанесшего удар. В пять минут трое были оцарапаны — один в руку, другой в подбородок, третий в ухо, защищавшим верхнюю ступень, который остался неприкосновенным, что по условию доставляло ему три лишние очереди.

Это препровождение времени удивило молодого человека, как он ни старался ничему не удивляться; в провинции своей, где люди так легко разгорячаются, он видал много дуэлей, но хвастовство этих четырех игроков превосходило все, что он слышал до сих пор даже в Гасконии. Он вообразил себя в той славной стране великанов, где Гулливер был в таком страхе; но он еще не дошел до конца: оставались сени и передняя.

В сенях не дрались, а рассказывали истории о женщинах, а в передней истории из придворной жизни. В сенях д’Артаньян покраснел, в передней задрожал. Его живому воображению, делавшему его в Гасконии опасным для молодых горничных, а иногда даже и для молодых госпож их, никогда даже и не снилось столько любовных чудес, храбрых подвигов, любезности, украшенных самыми известными именами и нескромными подробностями. Но сколько нравственность его потерпела в сенях, столько же в передней было оскорблено уважение его к кардиналу. Там, к великому удивлению, д’Артаньян услышал громкое порицание политики, заставлявшей дрожать Европу, и домашней жизни кардинала, в которую не смели проникнуть безнаказанно самые высокие и могущественные вельможи; этот великий человек, уважаемый отцом д’Артаньяна, служил посмешищем для мушкетеров де-Тревиля, издевавшихся над его кривыми ногами и сгорбленною спиной; некоторые пели песни, составленные на госпожу д’Егильон, его любовницу, и госпожу Камбаль, его племянницу, между тем как другие составили партии против пажей и гвардейцев кардинала-герцога; все это казалось д’Артаньяну чудовищным и невозможным.

Между тем, когда неожиданно среди этих глупых шуток на счет кардинала произносилось имя короля, то все насмешливые рты закрывались, все осматривались с недоверчивостью, опасаясь близкого соседства кабинета де-Тревиля; но вскоре разговор снова возвращался к кардиналу, насмешки возобновлялись и ни одно из его действий не оставалось без критики.

«Наверное, все эти люди будут в Бастилии и на виселице, подумал д’Артаньян с ужасом, и я, без всякого сомнения, с ними, потому что так как я слушал их речи, то буду принят за их сообщника. Что сказал бы отец мой, приказывавший мне уважать кардинала, если бы знал, что я нахожусь в обществе подобных вольнодумцев.

Бесполезно говорить, что д’Артаньян не смел вмешиваться в разговор; он только смотрел во все глаза, слушал обоими ушами, напрягая все свои чувства, чтобы ничего не пропустить, и, несмотря на веру в отеческие наставления, он, по своему собственному вкусу и инстинкту, больше чувствовал расположение хвалить чем порицать все происходившее около него.

Между тем, так как он был совершенно неизвестен толпе придворных де-Тревиля, видевших его в первый раз, то его спросили, чего ему надо. При этом вопросе д’Артаньян, почтительно сказал свое имя, сделав особенное ударение на названии соотечественника, и просил камердинера доставить ему аудиенцию де-Тревлю; камердинер покровительственным тоном обещал передать просьбу его в свое время.

Д’Артаньян, придя немного в себя от первого удивления, начал, от нечего делать, изучать костюмы и физиономии.

В средине самой оживленной группы был мушкетер, большого роста, с надменным лицом и в странном костюме, обращавшем на него общее внимание. На нем не было форменного казакина, который, впрочем, в эту эпоху личной свободы не был обязательным костюмом. На нем был кафтан, небесно-голубого цвета, немного полинялый и измятый, и сверх этого кафтана великолепно вышитая золотом перевязь шпаги, блестевшая, как чешуя, на солнечном свете. Длинная, малинового бархата, мантия грациозно падала на плечи, открывая только спереди блестящую перевязь, на которой висела гигантская рапира.

Этот мушкетер только смеялся с караула, жаловался на простуду и, по временам, притворно кашлял. Поэтому он завернулся в мантию и говорил свысока, покручивая усы, между тем как все любовались его вышитою перевязью, а д’Артаньян больше всех.

— Что делать, говорил мушкетер: — это в моде; я знаю, что это глупо, но в моде. Впрочем, надо же на что-нибудь употреблять свое наследство.

— Э, Портос, сказал один из присутствовавших, — не уверяй нас, что эта перевязь досталась тебе от отца; она подарена тебе тою дамой под вуалью, с которой я встретил тебя в воскресенье, у ворот Сент-Оноре.

— Нет, клянусь честью дворянина, что я купил её сам и на собственные деньги, отвечал тот, которого назвали Портосом.

— Да, сказал другой мушкетер, — так же как купил вот этот новый кошелек на те деньги, которые положила моя любовница в старый.

— Уверяю вас, говорил Портос, — и в доказательство скажу вам, что я заплатил за него 12 пистолей.

Удивление возрастало, хотя все еще продолжали сомневаться.

— Не так ли, Арамис? сказал Портос, обращаясь к другому мушкетеру.

Этот мушкетер составлял резкую противоположность с тем, который спрашивал его: это был молодой человек, не более 22 или 23 лет, с лицом простодушным и приятным, с черными глазами, розовыми и пушистыми щеками как осенний персик; его тонкие усы обрисовывали самую правильную линию над верхнею губой; он как будто боялся опустить руки, чтобы жилы их не налились кровью, и, по временам, щипал себя за уши, чтобы поддержать их нежный и прозрачный алый цвет.

Обыкновенно он говорил мало и медленно, часто кланялся, смеялся тихо, показывая прекрасные зубы, о которых он, по-видимому, очень заботился как и о всей своей особе. Он отвечал на вопрос друга утвердительным знаком головы. Этот знак, казалось, уничтожил все сомнения насчет перевязи; продолжали любоваться ею, но ничего больше не говорили, и разговор вдруг перешел к другим предметам.

— Что вы думаете о рассказе конюха Шале? спросил другой мушкетер, не обращаясь ни к кому в особенности, но ко всем вместе.

— А что он рассказывает? спросил Портос.

— Он рассказывает, что видел в Брюсселе Рошфора, кардинальского шпиона, переодетого в платье капуцина; этот проклятый Рошфор, с помощью переодеванья, поддел г. Лега как сущего глупца.

— Как совершенного глупца, сказал Портос.

— Но верно ли это?

— Мне сказал Арамис, отвечал мушкетер.

— В самом деле?

— Вы это знаете, Портос, сказал Арамис: — я вам рассказывал это вчера, не будем же больше говорить об этом.

— Вы думаете, что об этом больше не следует говорить? сказал Портос. — Не говорить об этом! Как вы скоро решились! Как! кардинал окружает дворянина шпионами, похищает его переписку посредством изменника, разбойника, мошенника и, с помощью этого шпиона, и вследствие этой переписки рубит голову Шале, под глупым предлогом, будто он хотел убить короля и женить брата его на королеве. Никто не мог разрешить этой загадки, вы, к удовольствию всех, вчера нам об этом сказали, и когда мы все еще поражены этою новостью, вы говорите сегодня: не будем больше говорить об этом!

— Будем же говорить, если вы этого желаете, сказал терпеливо Арамис.

— Этот Рошфор, сказал Портос, — провел бы со мной неприятную минуту, если б я был конюхом Шале.

— А вы провели бы не совсем приятно четверть часа с красным герцогом, сказал Арамис.

— А! красный герцог! браво! браво! красный герцог, отвечал Портос, ударяя в ладоши и делая одобрительные знаки головой, — это превосходно! Я пущу в ход это слово, любезный, будьте уверены. Как жаль, что вы не могли последовать своему призванию, друг мой, вы были бы приятнейшим аббатом.

— О, это только временное промедление, сказал Арамис, — когда-нибудь я буду аббатом; вы знаете, Портос, что я для этого продолжаю изучать богословие.

— Рано или поздно он это сделает, сказал Портос.

— Скоро? сказал Арамис.

— Он ждет только одного обстоятельства, чтобы совершенно решиться и надеть рясу, которая у него под мундиром, сказал один мушкетер.

— Чего же он ждет? спросил другой.

— Он ждет, когда королева даст Франции наследника престола.

— Не шутите этим, господа, сказал Портос: — благодаря Бога, королева еще таких лет, что это может случиться.

— Говорят, что г. Бокингем во Франции, сказал Арамис с лукавою усмешкой, которая придала оскорбительный смысл этой, по-видимому, простой фразе.

— Друг мой, Арамис, вы ошибаетесь, сказал Портос: — ваш ум увлекает вас всегда слишком далеко; худо было бы, если бы вас услышал де-Тревиль.

— Вы хотите учить меня, Портос, сказал Арамис, и в кротком взгляде его сверкнула молния.

— Любезный друг, будьте мушкетером или аббатом, но не тем и другим вместе, сказал Портос. — Помните, Атос сказал вам недавно, что вы гнетесь на все стороны. Ах, не сердитесь, пожалуйста, это бесполезно; вы знаете условие между вами, Атосом и мною. Вы бываете у г-жи д’Егильон, и ухаживаете за ней; вы бываете у госпожи де Боа-Траси, двоюродной сестры госпожи Шеврёз и говорят, что вы в большой милости у этой дамы. Боже мой! не признавайтесь в вашем счастье, у вас не выпытывают вашей тайны, зная вашу скромность. Но если вы обладаете этою добродетелью, для чего ж не соблюдаете вы ее в отношении к ее величеству. Пусть говорят, кто и что хочет про короля и кардинала, но особа королевы священна, и если говорить о ней, то надо говорить только хорошее.

— Вы, Портос, притязательны как Нарцисс.

— Предупреждаю вас, отвечал Арамис: — вы знаете, что я ненавижу наставлений, кроме тех, которые говорит Атос. Что же касается до вас, любезный, то перевязь ваша слишком великолепна, чтобы можно было верить вашей строгой нравственности. Я буду аббатом, если мне вздумается; покуда я мушкетер, и потому говорю что мне придет в голову, и в настоящую минуту скажу, что вы выводите меня из терпения.

— Арамис!

— Портос!

— Ей, господа, господа! закричали окружающие.

— Де-Тревиль ожидает г. д’Артаньяна, прервал слуга, отворяя дверь кабинета.

При этом объявлении, во время которого дверь кабинета оставалась отворенною, все замолчали, и среди всеобщего молчания молодой Гасконец прошел вдоль передней в кабинет капитана мушкетеров, радуясь от всего сердца, что вовремя ускользнул от последствий этой странной ссоры.

ІІІ. Аудиенция

Де-Тревиль был в самом дурном расположении духа; несмотря на это, он вежливо встретил молодого человека, который низко ему поклонился. Приветствие молодого человека, напомнившее ему своим беарнским выговором его молодость и родину, вызвало на устах его улыбку; воспоминание об этих двух предметах приятно человеку во всяком возрасте. Но, подойдя тотчас к передней, и сделав д’Артаньяну знак рукой, как будто прося позволения прежде покончить с другими, он закричал, постепенно возвышая голос:

— Атос! Портос! Арамис!

Два известные уже нам мушкетера, Портос и Арамис, отделились немедленно от группы и вошли в кабинет, дверь которого тотчас за ними затворилась.

Выражение лиц их, хотя не совсем спокойное, но полное достоинства и покорности, удивило д’Артаньяна, видевшего в этих людях полубогов, а в начальнике их Юпитера Олимпийского, вооруженного всеми своими перунами.

Когда два мушкетера вошли, дверь за ними затворилась, и говор в передней, которому это обстоятельство дало новую пищу, начался снова; де-Тревиль раза три или четыре прошелся по кабинету молча и нахмурив брови, вдруг остановился перед мушкетерами, окинув их с ног до головы раздраженным взглядом, и сказал:

— Знаете ли вы, что сказал мне король вчера вечером? знаете ли вы, господа?

— Нет, отвечали после минутного молчания оба мушкетера, — нет, мы не знаем.

— Но я надеюсь, что вы сделаете нам честь — скажете, прибавил Арамис самым вежливым тоном, учтиво кланяясь.

— Он сказал мне, что он вперед будет набирать своих мушкетеров из гвардейцев кардинала.

— Из гвардейцев кардинала! Почему так? спросил с живостью Портос.

— Потому что дурное вино для исправления требует примеси хорошего.

Оба мушкетера покраснели до ушей. Д’Артаньян не знал, что ему делать, и желал бы лучше провалиться сквозь землю.

— Да, да, продолжал де-Тревиль, все более разгорячаясь: — и его величество прав, потому что действительно мушкетеры играют при дворе жалкую роль. Кардинал рассказывал вчера, во время игры с королем, с видом соболезнования, который мне очень не понравился, что третьего дня эти проклятые мушкетеры, эти черти, — и он сделал на этих словах насмешливое ударение, которое мне еще больше не понравилось, — эти головорезы, прибавил он, глядя на меня своими кошачьими глазами, — запоздали в улице Феру, в кабаке, и что дозор его гвардии, — и при этом я думал, что он расхохочется, — принужден был задержать этих нарушителей порядка. Черт возьми, вы должны знать об этом! Задержать мушкетеров! Вы были оба в числе их; не защищайтесь, вас узнали и кардинал назвал вас по имени. Разумеется, я виноват, потому что я сам выбираю себе людей. Послушайте, вы, Арамис, зачем вы домогались мундира, когда к вам так шла бы ряса? А вы, Портос, на своей прекрасной шитой золотом перевязи, верно, носите соломенную шпагу? Атос! я не вижу Атоса! Где он?

— Капитан, отвечал печально Арамис, — он очень болен.

— Болен, очень болен, говорите вы? Какой болезнью?

— Подозревают, что это оспа, отвечал Портос, желавший вмешаться в разговор, — что было бы очень жаль, потому что от этого испортилось бы лицо его.

— Оспа! Какую славную историю вы рассказываете, Портос! Болен оспой в его лета! Не может быть! Наверно он ранен, быть может, убит! Ах, если б я знал?… Господа мушкетеры, я не желаю, чтобы вы посещали дурные места, чтобы вы ссорились на улицах и дрались на перекрестках. Я не хочу наконец, чтобы вы служили посмешищем для гвардии кардинала, у которого люди храбры, ловки, не доводят себя до того чтобы их задержали; впрочем я уверен, что они не позволили бы арестовать себя. Они скорее дадут себя убить, чем отступят на один шаг. Спасаться, уходить, бежать, — это свойственно только королевским мушкетерам.

Портос и Арамис дрожали от бешенства. Они охотно задушили бы де-Тревиля, если бы не знали, что только любовь к ним заставила его говорить таким образом. Они стучали ногами по ковру, кусали себе губы до крови и сжимали изо всей силы эфесы своих шпаг. В передней слышали, что де-Тревиль позвал Атоса, Портоса и Арамиса, и по голосу де-Тревиля знали, что он в сильном гневе. Десять любопытных голов прижались ушами к двери и бледнели от бешенства, потому что они не пропустили ни одного слова из сказанного де-Тревилем и повторяли обидные слова капитана всем, бывшим в передней.

В одну минуту весь отель пришел в волнение от дверей кабинета до ворот на улицу.

— А! королевские мушкетеры позволяют задерживать себя страже кардинала, продолжал де-Тревиль, внутренне бесившийся не менее своих солдат, произнося слова отрывисто, как будто погружая их одно за другим, как удары кинжала в грудь слушателей. — А! шестеро гвардейцев кардинала арестуют шестерых мушкетеров его величества? Черт возьми! Я уже решился! Я немедленно отправляюсь в Лувр, подаю в отставку из капитанов королевских мушкетеров и буду проситься в поручики гвардии кардинала; если же он мне откажет, черт возьми, я сделаюсь аббатом.

При этих словах наружный шепот превратился во взрыв; со всех сторон слышались ругательства и проклятия.

Д’Артаньян искал места, где бы мог спрятаться и чувствовал непреодолимое желание залезть под стол.

— Правда, капитан, сказал разгорячившийся Портос, — что нас было шесть против шести, но на нас напали изменнически, и прежде нежели мы обнажили шпаги, двое из нас уже были убиты, а Атос, опасно раненый, ничего не мог сделать. Вы знаете Атоса, капитан, он два раза делал попытку встать и два раза падал. Несмотря на это, мы не сдались, нет, нас утащили силой. Дорогой мы спаслись. Что же касается до Атоса, то его сочли мертвым и преспокойно оставили на месте сражения, полагая, что не стоит уносить его. Вот вся наша история. Черт возьми, капитан! Нельзя быть победителем во всех сражениях. Великий Помпей был разбит при Фарсале, и король Франциск I, который, говорят, стоил Помпея, проиграл сражение при Павии.

— А я имею честь уверить вас, что я убил одного из них его собственною шпагой, сказал Арамис, — потому что моя сломалась при первой стычке. Убил или заколол, как вам угодно.

— Я этого не знал, сказал де-Тревиль несколько смягчившись: — кардинал, как видно, преувеличил.

— Но сделайте милость, капитан, продолжал Арамис, осмелившийся высказать просьбу, видя что де-Тревиль успокаивался, — сделайте милость, не говорите что Атос ранен: он был бы в отчаянии, если б это узнал король; а так как рана из самых опасных, потому что через плечо она прошла насквозь в грудь, то можно опасаться…

В эту самую минуту у дверей приподнялась драпировка и из нее показалось прекрасное, благородное, но чрезвычайно бледное лицо.

— Атос! вскрикнули оба мушкетера.

— Атос! повторил сам де-Тревиль.

— Вы меня требовали, капитан, сказал Атос де-Тревилю, слабым, но совершенно спокойным голосом: — товарищи мои сказали, что вы меня требовали и я поспешил явиться за вашими приказаниями; что вам угодно?

И с этими словами мушкетер в безукоризненной форме, со шпагой, как обыкновенно, вошел в кабинет твердым шагом. Тронутый до глубины души этим доказательством храбрости, де-Тревиль поспешил к нему навстречу.

— Я только что хотел сказать этим господам, прибавил он, — что я запрещаю своим мушкетерам без нужды подвергать опасности свою жизнь, потому что храбрые люди дороги королю, а королю известно, что его мушкетеры самые храбрые люди на свете. Дайте вашу руку, Атос.

И, не ожидая ответа на такое изъявление благосклонности, де-Тревиль взял его за правую руку и пожал её из всех сил, не замечая, что Атос, при всей силе его воли, обнаружил болезненное движение и побледнел еще больше, что казалось уже невозможным.

Дверь оставалась отворенною; появление Атоса, рана которого была всем известна, несмотря на желание сохранить ее в тайне, произвело сильное впечатление. Последние слова капитана были приняты с криком удовольствия, и две или три головы, увлеченные восторгом, показались из-за драпировки. Без сомнения, де-Тревиль резкими словами остановил бы это нарушение правил этикета, но он вдруг почувствовал, что рука Атоса судорожно сжималась в руке его и заметил, что он лишается чувств. В эту же самую минуту Атос, собравший все свои силы, чтобы превозмочь боль, наконец побежденный ею, упал как мертвый на паркет.

— Хирурга! кричал де-Тревиль, — моего, королевского, лучшего хирурга, — или мой храбрый Атос умрет.

На крик де-Тревиля все бросились в его кабинет и начали хлопотать около раненого. Но все их старания были бы бесполезны, если бы доктор не случился в самом доме; он прошел сквозь толпу, приблизился к бесчувственному Атосу и, так как шум и движение мешали ему, то он просил, прежде всего, чтобы мушкетер быль тотчас перенесен в соседнюю комнату. Де-Тревиль отворил дверь и указал дорогу Портосу и Арамису, которые унесли товарища на руках. За этою группой следовал хирург; за ним дверь затворилась.

Тогда кабинет де-Тревиля, место обыкновенно весьма уважаемое, сделался похожим на переднюю. Каждый рассуждал вслух, говорили громко, ругались, посылали к чертям кардинала и его гвардейцев.

Минуту спустя Портос и Арамис вернулись; только хирург и де-Тревиль остались подле раненого.

Наконец возвратился и де-Тревиль. Раненый пришел в чувство; хирург объявил, что состояние мушкетера не должно беспокоить друзей его и что слабость его произошла просто от потери крови.

Потом де-Тревиль сделал знак рукой и все вышли, кроме д’Артаньяна, который не забыл о своей аудиенции и с упрямством Гасконца стоял на том же месте.

Когда все ушли и дверь затворилась, де-Тревиль остался наедине с молодым человеком.

Во время этой суматохи он совсем забыл о д’Артаньяне, и на вопрос, чего хочет упрямый проситель, д’Артаньян назвал себя по имени. Тогда де-Тревиль, вспомнив, в чем было дело, сказал ему с улыбкой.

— Извините, любезный земляк, я об вас совершенно забыл. Что делать! Капитан не что иное как отец семейства, обремененный большею ответственностью нежели отец обыкновенного семейства. Солдаты — это взрослые дети; но как я желаю, чтобы приказания короля и в особенности кардинала были исполняемы…

Д’Артаньян не мог удержаться от улыбки. Из этой улыбки де-Тревиль понял, что имеет дело не с глупцом и, приступив прямо к делу, переменил разговор.

— Я очень любил вашего отца, сказал он. — Что могу я сделать для его сына? Говорите скорее, мне время дорого.

— Капитан, сказал д’Артаньян, — уезжая из Тарба, я предполагал просить вас, в память дружбы, о которой вы не забыли, пожаловать мне мундир мушкетера; но, судя по всему, что я видел в продолжение двух часов, я понимаю, что такая милость была бы слишком велика и боюсь, что не заслуживаю ее.

— Это действительно милость, молодой человек, отвечал де-Тревиль: — но, может быть, она и не превышает ваши силы на столько, как вы думаете. Во всяком случае, я должен с сожалением объявить вам, что, по постановлению его величества, в мушкетеры принимают только после предварительного испытания в нескольких сражениях, после нескольких блистательных подвигов, или после двух лет службы в другом, менее покровительствуемом полку.

Д’Артаньян поклонился молча. Он почувствовал еще более желания надеть мундир мушкетера с тех пор как узнал, с какими трудностями его достигают.

— Но, продолжал де-Тревиль, устремив на своего земляка такой проницательный взгляд, как будто хотел проникнуть его до глубины души, — но, в память вашего отца, моего старого товарища, как я уже вам сказал, я хочу что-нибудь сделать для вас, молодой человек. Наши молодые Беарнцы обыкновенно не богаты, а я сомневаюсь, чтобы порядок вещей во многом изменился со времени моего отъезда из провинции; вероятно, вы не много привезли с собою денег на прожитие.

Д’Артаньян гордо выпрямился, показывая этим, что он не будет просить милостыни у кого бы то ни было.

— Это хорошо, молодой человек, это хорошо, продолжал де-Тревиль: — я знаю эту гордость; я сам приехал в Париж с 4 экю в кармане, но готов был драться со всяким, кто сказал бы, что я не в состоянии купить Лувр.

Д’Артаньян еще больше выпрямился; продав лошадь, он при начале своей карьеры имел 4 экю больше чем де-Тревиль.

— Так, вероятно, как я вам говорил, вам нужно поберечь ту сумму, которую вы имеете, какова бы она ни была; но вам нужно также усовершенствоваться в упражнениях, приличных дворянину. Я сегодня же напишу к директору королевской академии, а завтра он вас примет без всякой платы. Не отказывайтесь от этой маленькой милости. Самые знатные и богатые дворяне наши иногда просят о ней и не могут получить. Вы научитесь верховой езде, фехтованию и танцам; составите там хороший круг знакомства и, по временам, будете приходить ко мне рассказывать, как пойдут ваши занятия; тогда увидим, что я могу для вас сделать.

Хотя д’Артаньян был еще мало знаком с придворным обращением, но понял холодность этого приема.

— Увы, капитан, сказал он, — я вижу теперь, сколько я потерял с утратой рекомендательного письма отца моего к вам!

— В самом деле, отвечал де-Тревиль, — я удивляюсь, что вы предприняли такое дальнее путешествие без этого единственного пособия для нас, Беарнцев.

— Я имел его, сказал д’Артаньян, — но у меня его вероломно похитили.

И он рассказал бывшую в Мёнге сцену, описал с малейшими подробностями наружность незнакомца, и в рассказе его было столько увлечения и истины, что это восхитило де-Тревиля.

— Это странно, сказал он обдумывая, — вы верно говорили обо мне вслух?

— Да, капитан, я был так неблагоразумен. Что делать! такое имя, как ваше, служило мне щитом во время дороги; судите сами, часто ли я им прикрывался.

Лесть была тогда в большом употреблении и де-Тревиль любил похвалу столько же как король или кардинал. Он не мог удержаться от улыбки удовольствия, но эта улыбка скоро исчезла и, возвращаясь к приключению в Мёнге, он продолжал:

— Скажите, не было ли у этого дворянина легкой царапины на щеке?

— Да, как будто от пули.

— Этот человек красивой наружности?

— Да.

— Высокого роста?

— Да.

— Цвет лица бледный, волосы черные!

— Да, да, это так. Каким образом вы знаете этого человека? Ах, если бы мне его когда-нибудь найти! А я найду его, клянусь вам, хотя бы в аду…

— Он ожидал одну женщину? продолжал де-Тревиль.

— По крайней мере он уехал после минутного разговора с той, которую ожидал.

— Вы не знаете, о чем они говорили?

— Он отдал ей коробку и сказал, что в ней заключаются поручения, и чтоб она открыла ее не прежде как в Лондоне.

— Эта женщина была Англичанка?

— Он называл ее миледи.

— Это он! прошептал де-Тревиль, — это он, я полагал, что он еще в Брюсселе.

— О, капитан, если вы знаете, сказал д’Артаньян, — скажите мне, кто этот человек и откуда он, тогда я готов даже возвратить вам обещание ваше поместит меня в мушкетеры, потому что прежде всего я хочу отмстить.

— Берегитесь, молодой человек, сказал де-Тревиль: — напротив, если вы увидите его на одной стороне улицы, перейдите на другую! Не ударяйтесь об эту скалу, она разобьет вас как стекло.

— Это не помешает однако, сказал д’Артаньян, — тому что если я когда-нибудь его встречу…

— Покуда, сказал де-Тревиль, не ищите его, я вам дам совет.

Де-Тревиль остановился; ему вдруг показалась подозрительною эта ненависть, высказанная громко молодым путешественником к человеку, обвиняемому им весьма неправдоподобно в том, что он украл у него письмо отца его. «Не был ли это обман?» думал он, «не подослан ли к нему этот молодой человек кардиналом? не хитрит ли он? не был ли этот предполагаемый д’Артаньян лазутчиком, которого кардинал желал ввести в дом его, чтобы овладеть его доверенностью и со временем погубить его; подобные случаи были не редки. Он посмотрел на д’Артаньяна еще пристальнее чем в первый раз. Но при виде этого лица, выражавшего тонкий ум и непринужденную покорность, он несколько успокоился.

«Я знаю, что он Гасконец», подумал он; «но он может быть Гасконец столь же для меня как и для кардинала. Испытаем его.»

— Друг мой, сказал он медленно, — я верю истории потерянного письма, и чтобы загладить холодность моего приема, замеченную вами в начале, я хочу открыть вам, как сыну моего старого друга, тайны нашей политики. Король и кардинал большие друзья между собою; их видимые распри служат только для обмана глупцов. Я не хочу, чтобы мой земляк, храбрый молодой человек, который должен сделать карьеру, верил всем этим притворствам и как глупец попал в сети по следам других, которые в них погибли. Не забывайте, что я предан этим двум всемогущим лицам и что все мои поступки имеют целью только службу короля и кардинала, одного из славнейших гениев Франции. Теперь, молодой человек, сообразите это и если вы, как многие из дворяне, питаете неприязненное чувство к кардиналу, вследствие ли семейных отношений, связей, или просто по инстинкту, то простимся и расстанемся навсегда. Я буду помогать вам во многом, но не оставлю вас при себе. Во всяком случае, я надеюсь, что откровенностью приобрел дружбу вашу, потому что вы первый молодой человек, с которым я говорю таким образом.

В то же время де-Тревиль думал: «Если кардинал подослал ко мне эту молодую лисицу, то, зная до какой степени я его ненавижу, он верно научил своего шпиона говорить о нем как можно больше дурного, чтобы понравиться мне; и потому, несмотря на мои похвалы кардиналу, хитрый земляк наверное ответит мне, что он ненавидит его.

Против ожидания де-Тревиля д’Артаньян отвечал очень просто:

— Капитан, я приехал в Париж с такими же намерениями. Отец приказывал мне не переносить ничего и ни от кого кроме короля, кардинала и вас, которых он считает первыми лицами Франции. Д’Артаньян прибавил имя де-Тревиля к прочим, но он думал что это не испортит дела. — Поэтому я очень уважаю кардинала, продолжал он, и его действия. Тем лучше для меня, капитан, если вы говорите со мною откровенно, потому что тогда вы оцените сходство мнений наших; но если вы мне не доверяете, что впрочем очень естественно, то я чувствую, что я сам себе повредил; но тем хуже, если я потеряю ваше уважение, которым я дорожу больше всего на свете.

Де-Тревиль был удивлен в высшей степени. Такая проницательность и откровенность поразили его, но не совсем уничтожили его подозрение; чем выше других был этот молодой человек, тем он был опаснее, если он в нем ошибался. Несмотря на то, он пожал руку д’Артаньяна и сказал;

— Вы честный молодой человек, но теперь я могу сделать для вас только то, что я вам предлагал. Мой дом всегда открыт для вас. В последствии, так как вы во всякое время можете являться ко мне и, следовательно, воспользоваться всяким случаем, вероятно, вы получите то чего желаете.

— То есть, сказал д’Артаньян, — вы будете ожидать, чтоб я заслужил эту честь. Так будьте спокойны, прибавил он с фамильярностью Гасконца, — вам не долго придется ждать. И он поклонился, чтобы уйти, как будто все остальное зависело от него одного.

— Подождите же, сказал де-Тревиль, останавливая его, — я обещал дать вам письмо к директору академии. Разве вы слишком горды чтобы принять его, молодой человек?

— Нет, капитан, сказал д’Артаньян, — я вам ручаюсь, что с этим письмом не случится того, что было с первым. Я буду его беречь, так что оно дойдет по адресу, клянусь вам, и горе тому, кто бы вздумал похитить его у меня!

Де-Тревиль улыбнулся при этом хвастовстве и оставил своего земляка в амбразуре окна, где они разговаривали; он сел к столу и начал писать обещанное рекомендательное письмо. В это время д’Артаньян от нечего делать начал барабанить по стеклу, смотря на уходивших один за другим мушкетеров, провожая их глазами до поворота улицы.

Де-Тревиль окончил письмо, запечатал его и подошел к молодому человеку, чтобы отдать ему; но в эту самую минуту, когда д’Артаньян протягивал руку, чтобы взять его, вдруг, к великому удивлению де-Тревиля, отшатнулся, покраснел от гнева и бросился вон из кабинета, крича:

— А! в этот раз не уйдет от меня!

— Кто? спросил де-Тревиль.

— Он, мой вор, отвечал д’Артаньян. — А! разбойник!

И он исчез.

— Сумасшедший! пробормотал де-Тревиль. Может быть, прибавил он, — это ловкое средство уйти, видя, что хитрость не удалась.

IV. Плечо Атоса, перевязь Портоса и платок Арамиса

Бешеный д’Артаньян в три прыжка выскочил через переднюю на лестницу, по которой начал спускаться через четыре ступени, и вдруг на всем бегу ударился головой в плечо мушкетера, выходившего от де-Тревиля через потаенную дверь. Мушкетер вскрикнул, или, лучше сказать, застонал.

— Извините, сказал д’Артаньян и хотел продолжать бегство, — извините, я спешу.

Едва он сошел на одну ступень, как железная рука схватила его за пояс и остановила.

— Вы спешите, сказал мушкетер, бледный, как саван: — под этим предлогом вы толкаете меня, говоря извините, и думаете что этого достаточно? Не совсем, молодой человек. Вы думаете, что если вы слышали, что де-Тревиль сегодня говорил с нами немного резко, то и вам можно обращаться с нами также? Разуверьтесь, товарищ, ведь вы не де-Тревиль.

— Уверяю вас, сказал д’Артаньян, узнавший Атоса, который после осмотра раны доктором возвращался в свою комнату, — право, я это сделал без намерения и потому сказал: извините меня; кажется, этого довольно; но я вам повторяю, что я спешу, очень спешу. Пустите же меня, пожалуйста, позвольте мне идти по своему делу.

— Милостивый государь, сказал Атос, отпуская его, — вы невежливы. Видно, что вы приехали издалека.

Д’Артаньян прошел уже три или четыре ступени, но после замечания Атоса остановился.

— Черт возьми! откуда бы я не приехал, но не вам учить меня хорошим приемам.

— Может быть, сказал Атос.

— Ах, если бы мне не нужно было так спешить… сказал д’Артаньян, — если б я не бежал за кем-нибудь.

— Вы торопитесь, но чтобы найти меня, вам не нужно будет бегать; вы меня найдете, слышите ли?

— Где же, скажите?

— Подле монастыря Кармелиток.

— В котором часу?

— Около двенадцати.

— Около двенадцати; хорошо, я буду.

— Постарайтесь не заставить ждать себя, потому что четверть часа позже я вам обрежу уши на бегу.

— Хорошо, кричал д’Артаньян, — я буду там без десяти минут в двенадцать.

И он побежал как сумасшедший, надеясь еще отыскать своего незнакомца, который не мог уйти далеко своим спокойным шагом.

Но у ворот Портос разговаривал с одним гвардейцем. Между разговаривавшими было именно столько расстояния, сколько нужно чтобы пройти одному человеку.

Д’Артаньян думал, что для него довольно будет этого пространства и бросился между ними как стрела. Но он не рассчитал на порыв ветра. Только что он хотел пройти, как ветер раздул длинный плащ Портоса и д’Артаньян попал прямо под плащ. Конечно, Портос имел свои причины придержать эту существенную часть одежды, и вместо того чтобы опустить полу, которую держал, он притянул ее к себе, так что д’Артаньян завернулся в бархат кругом.

Д’Артаньян, слыша ругательства мушкетера, хотел выйти из-под плаща, опутавшего его. Он в особенности боялся, чтобы не замарать великолепной перевязи, но, открыв глаза, очутился носом между плечами Портоса, то есть прямо перед перевязью.

Увы! как большая часть вещей на свете бывают красивы только с наружной стороны, так и перевязь была золотая только спереди, а сзади из простой буйволовой кожи.

Хвастливый Портос, не будучи в состоянии иметь целую золотую перевязь, имел ее по крайней мере в половину, чем и объясняется его простуда и крайняя нужда в плаще.

— Черт возьми, сказал Портос, делая все усилия, чтобы освободиться от д’Артаньяна, шевелившегося за спиной его, — вы бросаетесь на людей как бешеный.

— Извините, сказал д’Артаньян, показываясь под плечом великана, — я тороплюсь, мне нужно догнать одного господина и…

— Разве вы бежите, закрыв глаза? спросил Портос.

— Нет, отвечал оскорбленный д’Артаньян, — и, благодаря моим глазам, я вижу даже то, чего не видят другие.

Неизвестно, понял ли Портос, что он хотел этим сказать, но он рассердился и отвечал:

— Предупреждаю вас, что если вы будете обращаться таким образом с мушкетерами, то будете биты.

— Буду бит! сказал д’Артаньян, — это слово немножко жестко.

— Это слово приличное человеку, привыкшему смотреть врагам прямо в глаза.

— О! я знаю, что вы не поворачиваетесь к ним спиной.

И молодой человек, довольный своею шуткой, удалился, смеясь во все горло.

Портос пришел в бешенство и сделал движение, чтобы броситься на д’Артаньяна.

— После, после, кричал д’Артаньян, — когда снимете плащ.

— Ну, так в час, за Луксембургом.

— Очень хорошо, в час, отвечал д’Артаньян, поворачивая за угол.

Но ни в той улице, которую он пробежал, ни в той, в которую теперь поворотил, не было того, кого он искал. Как бы тихо не шел незнакомец, он ушел уже из виду; может быть, он зашел в какой-нибудь дом. Д’Артаньян спрашивал о нем у всех, кого встречал, спустился до парома, прошел по улице Сены а Красного Креста, но не нашел никого.

Между тем эта ходьба послужила к его пользе в том отношении, что по мере того как пот обливал его лоб, сердце простывало. Тогда он начал размышлять о последних происшествиях; их было много и все несчастные: было только 11 часов утра, а он успел уже попасть в немилость де-Тревиля, которому не мог показаться вежливым поступок д’Артаньяна при уходе от него.

Кроме того, он принял два вызова на дуэли с людьми, способными убить каждый по три д’Артаньяна, притом с двумя мушкетерами, то есть с людьми, которых он столько уважал и считал выше всех других людей.

Будущее было печально. Уверенный что будет убит Атосом, молодой человек мало беспокоился о Портосе. Впрочем, как надежда никогда не оставляет человека, то и он начал надеяться что переживет эти две дуэли, разумеется с ужасными ранами, и на случай, если б остался в живых, давал себе следующий урок:

— Какой я безмозглый! Храбрый, несчастный Атос ранен именно в то плечо, о которое я ударился головой как баран. Удивительно, что он не убил меня на месте; он имел на то право, потому что вероятно я причинил ему жестокую боль.

И, против воли, молодой человек начал смеяться, оглядываясь впрочем чтобы этим смехом, без видимой для других причины не обиделся кто из проходящих.

— Что касается до Портоса, это забавно, тем не менее я несчастный ветреник. Разве бросаются так на людей, не закричав берегись? нет. И разве заглядывают им под плащи, чтобы искать того, чего там нет? Он, конечно, простил бы меня; да, он простил бы, если б я не сказал ему об этой проклятой перевязи; хотя впрочем я не прямо сказал, а только намекнул. Проклятая гасконская привычка! я кажется стал бы шутить и на виселице.

— Послушай, друг мой, д’Артаньян, продолжал он, разговаривая сам с собою, со всею любезностью, к которой считал себя обязанным в отношении к самому себе, — если ты останешься цел, что невероятно, то на будущее время следует быть вежливым. Надо, чтобы тебе удивлялись, ставили тебя в пример другим. Быть предупредительным и вежливым, не значит быть трусом. Посмотри на Арамиса. Арамис — это олицетворенная скромность и грация. А осмелится ли кто-нибудь сказать, что он трус? Без сомнения нет, и с этих пор я хочу во всем следовать его примеру. А вот и он.

Д’Артаньян, идя и разговаривая сам с собой, дошел до дома д’Егильона, перед которым увидел Арамиса, весело разговаривавшего с тремя дворянами из королевской гвардии. Арамис тоже заметил д’Артаньяна. Но как он не забыл, что де-Тревиль утром горячился в присутствии этого молодого человека и, как свидетель выговора, сделанного мушкетерам, не был ему приятен, то он сделал вид, будто его не замечает. Д’Артаньян, напротив, желая привести в исполнение свой план примирения и учтивости, подошел к четырем молодым людям и поклонился им с самою приятною улыбкой. Арамис слегка наклонил голову, но не улыбнулся. Все четверо сейчас же прекратили разговор.

Д’Артаньян не был на столько глуп, чтобы не понять, что он лишний; но и не привык еще на столько к приемам большого света, чтобы ловко суметь выйти из ложного положения человека, вмешавшегося в разговор, до него не касающийся, и с людьми, едва ему знакомыми.

Обдумывая средство удалиться как можно ловчее, он заметил, что Арамис уронил платок. И, без сомнения, по неосторожности, наступил на него; ему показалось это хорошим случаем поправить свой неприличный поступок: он наклонился и, с самым любезным видом, выдернув платок из-под ноги мушкетера, делавшего все возможные усилия, чтобы удержать его, подавая его, сказал:

— Я думаю, милостивый государь, что вам досадно было бы потерять этот платок.

Платок был действительно с богатою вышивкой, с короной и гербом на одном из углов. Арамис покраснел до чрезвычайности и скорее выдернул, чем взял платок из рук Гасконца.

— А, скрытный Арамис, сказал один из гвардейцев: — ты и теперь еще скажешь, что ты в дурных отношениях с госпожою де Боа-Траси, когда эта прелестная дама одолжает тебе свои платки?

Арамис устремил на д’Артаньяна такой взгляд, который ясно дал ему понять, что он приобрел смертельного врага; потом, приняв снова кроткий вид, сказал:

— Вы ошибаетесь, господа, это не мой платок, и я не знаю, почему этому господину вздумалось отдать его мне, а не одному из вас; а в доказательство я вам покажу, что мой платок в кармане.

С этими словами он вынул собственный платок, также очень изящный, из тонкого батиста, хотя батист дорого стоил в то время, но без вышивки, без герба, и украшенный только вензелем своего владельца.

На этот раз д’Артаньян не сказал ни слова; он понял свою неосторожность. Но друзья Арамиса не убедились его запирательством и один из них сказал, обращаясь к молодому мушкетеру с притворною важностью:

— Если ты говоришь правду, то я должен был бы, любезный Арамис, взять его у тебя, потому что, как тебе известно, я из числа искренних друзей де Боа-Траси и не желаю чтобы хвастались вещами его жены.

— Ты не так просишь, отвечал Арамис, — и, сознавая справедливость твоего требования, я не мог исполнить его, потому что оно не так выражено как следует.

— Дело в том, отважился сказать д’Артаньян, — что я не видал, выпал ли платок из кармана г. Арамиса. Он наступил на него, вот почему я думал, что платок его.

— И вы ошиблись, любезный, сказал хладнокровно Арамис, нечувствительный к желанию д’Артаньяна поправить свою ошибку. Потом, обращаясь к гвардейцу, объявившему себя другом де Боа-Траси, он продолжал. — Впрочем, я думаю, любезный приятель Боа-Траси, что я не менее твоего нежный друг его; так что платок мог также выпасть из твоего кармана, как и из моего.

Нет, клянусь честью! сказал гвардеец его величества.

Ты будешь клясться честью, а я честным словом и очевидно, что один из нас солжет. Послушай, Монгаран, сделаем лучше так, возьмем каждый по половине.

— Платка?

— Да.

— Превосходно! сказали другие два гвардейца, — суд царя Соломона! Арамис решительно мудрец!

Молодые люди засмеялись и дело, разумеется, не имело других последствий. Минуту спустя, разговор прекратился; три гвардейца и мушкетер, пожав друг другу руки, отправились — гвардейцы в одну сторону, Арамис в другую.

— Вот минута помириться с этим любезным молодым человеком, сказал сам себе д’Артаньян, который стоял немного в стороне во время последнего разговора их; и с этим намерением подошел к Арамису, удалявшемуся, не обращая на него внимания:

— Милостивый государь, сказал он, — я надеюсь, что вы извините меня.

— Ах, сказал Арамис, позвольте — заметить вам, что вы поступили в этом случае не так, как следовало бы светскому человеку.

— Как, вы полагаете, сказал д’Артаньян.

— Я полагаю, что вы не глупы, и что хотя вы приехали из Гасконии, но знаете, что без причины не наступают на носовой платок. Черт возьми, Париж не вымощен батистом!

— Вы напрасно хотите оскорбить меня, сказал д’Артаньян, сварливая натура которого взяла верх над мирным расположением: — правда, что я из Гасконии, а Гасконцы, как вам известно, нетерпеливы, так что если Гасконец раз извинился, хотя бы в глупости, то он уже убежден, что сделал вдвое больше чем бы следовало.

— Я сказал вам это не для того, чтобы хотел ссориться с вами, отвечал Арамис: — благодаря Бога, я не забияка и, будучи мушкетером только на время, дерусь только по принуждению и всегда очень неохотно; но на этот раз дело важное, потому что вы скомпрометировали даму.

— То есть мы скомпрометировали ее, сказал д’Артаньян.

— Зачем вы были так неловки, что отдали мне этот платок?

— Зачем вы уронили его?

— Повторяю вам, что платок выпал не из моего кармана.

— Так вы два раза солгали, потому что я видел, как вы его уронили.

— А! вы начинаете говорить другим тоном, господин Гасконец, так я научу вас общежитию.

— А я отправлю вас в ваш монастырь, г. аббат. Не угодно ли вам сейчас же обнажить шпагу.

— Нет, пожалуйста, друг мой, не здесь по крайней мере. Разве вы не видите, что мы стоим против дома д’Егильона, наполненного кардинальскими тварями. Кто уверит меня, что кардинал не поручил вам доставить ему мою голову? А я дорожу своею головой, потому что она, как мне кажется, очень хорошо подходит к моим плечам. Успокойтесь же, я хочу вас убить, но без огласки, в закрытом месте, где вы не могли бы ни перед кем похвалиться своею смертью.

— Я согласен, но не надейтесь на это; возьмите свой платок, принадлежит ли он вам, или нет, может быть он вам понадобится.

— Вы Гасконец? спросил Арамис.

— Да, Гасконец, и не откладываю дуэли из осторожности.

— Осторожность — добродетель, бесполезная для мушкетеров, но необходимая для духовных, и так как я мушкетер только на время, то и хочу быть осторожным. В два часа я буду иметь честь ожидать вас в доме де-Тревиля; там я назначу вам место.

Молодые люди раскланялись, потом Арамис пошел по улице, ведущей к Люксембургу, между тем д’Артаньян, видя что время приближается, отправился по дороге к монастырю Кармелиток, рассуждая: — решительно я не возвращусь оттуда; но если я буду убит, то по крайней мере буду убит мушкетером.

V. Королевские мушкетеры и гвардейцы кардинала

Д’Артаньян никого не знал в Париже, и потому он пошел на свидание с Атосом без секунданта, решившись удовольствоваться теми, которых выберет его противник. Впрочем, он решительно намеревался извиниться прилично, но без слабости, перед храбрым мушкетером, опасаясь, что эта дуэль будет иметь для него неприятные последствия, бывающие тогда, когда человек молодой и сильный дерется с ослабевшим от ран противником: если он будет побежден, то это удваивает торжество его соперника, если же останется победителем, то его обвинят в преступлении и неуместной храбрости.

Впрочем, если мы верно описали характер нашего искателя приключений, то читатель должен был уже заметить, что д’Артаньян не был человек обыкновенный. Повторяя сам себе, что смерть его неизбежна, он решился умереть не потихоньку, как бы сделал на его месте другой, менее храбрый и умеренный.

Он рассуждал о разных характерах тех лиц, с которыми ему предстояло драться, и начал понимать яснее свое положение. Он надеялся посредством приготовленных извинений приобрести дружбу Атоса, важный и строгий вид которого ему очень нравился.

Он льстил себя надеждой напугать Портоса приключением с перевязью, которое, если он не будет убит, то может всем рассказать; а рассказ этот, пущенный в ход кстати, выставил бы Портоса с смешной стороны; наконец, что касается до угрюмого Арамиса, он его не слишком боялся; думая, что если дело дойдет до него, то он отправит его на тот свет прекрасным, как он есть, или, по крайней мере, ударит его в лице, как Цезарь приказывал делать с солдатами Помпея, повредит навсегда красоту, которой он так дорожил.

Притом д’Артаньян обладал неистощимым запасом решимости, положенным в сердце его советами отца, сущность которых заключалась в следующем:

«Не переносить ничего ни от кого кроме короля, кардинала и де-Тревиля», и потому он скорее летел, чем шел к монастырю Кармелиток; это было здание без окошек, окруженное пустыми полями и служившее обыкновенно местом для свидания людей, не любивших терять времени.

Когда д’Артаньян дошел до небольшого пустопорожнего места возле этого монастыря, Атос уже дожидался его, но не более пяти минут, и в это самое время било двенадцать часов. Следовательно, он был аккуратен, и самый строгий блюститель дуэлей не мог бы упрекнуть его.

Атос, все еще жестоко страдавший от раны, хотя снова перевязанной хирургом де-Тревиля, сидел на меже и ждал своего противника с видом спокойного достоинства, никогда его не покидавшим. При виде д’Артаньяна он встал и вежливо сделал несколько шагов ему на встречу. Тот, с своей стороны, приближался к противнику со шляпой в руке, перо которой касалось земли.

— Милостивый государь, сказал Атос, — я просил двух друзей моих быть моими секундантами, но они еще не пришли. Удивляюсь, что они опаздывают, это не в их привычках.

— У меня нет секундантов, сказал д’Артаньян, — я только что вчера приехал в Париж и никого не знаю, кроме де-Тревиля, которому отрекомендован отцом моим, имевшим честь быть из числа друзей его.

Атос задумался на минуту.

— Вы никого не знаете, кроме де-Тревиля? спросил он.

— Да, я никого не знаю, кроме его.

— Но, продолжал Атос, говоря отчасти самому себе, отчасти д’Артаньяну, — но если я вас убью, то меня назовут детоедом.

— Не совсем, отвечал д’Артаньян, с поклоном, не лишенным достоинства, — не совсем, потому что вы делаете мне честь, деретесь со мною, несмотря на рану, которая вас наверно очень беспокоит.

— Очень беспокоит, честное слово, и вы были причиной чертовской боли, надо признаться; но я в таких случаях обыкновенно действую левою рукой. Не думайте, чтоб я хотел оказать вам этим милость, я равно дерусь обеими руками; это даже будет невыгодно для вас; иметь дело с левшей очень неудобно для тех, кто не предупрёжден об этом. Я жалею, что раньше не сообщил вам этого обстоятельства.

— Вы очень любезны, сказал д’Артаньян; снова кланяясь, — и я вам очень благодарен.

— Вы смущаете меня, отвечал Атос; — будем, пожалуйста, говорить о чем-нибудь другом, если это вам не противно. Ах, черт возми, какую вы мне причинили боль! Плечо у меня горит.

— Если бы вы позволили… нерешительно сказал д’Артаньян.

— Что?

— У меня есть чудесный бальзам для ран, бальзам, полученный мной от матери, действие которого я испытал на себе.

— Ну, так что же?

— Я уверен, что от этого бальзама рана ваша менее чем в три дня зажила бы, и по прошествии трех дней, когда бы вы выздоровели, я счел бы за честь быть к вашим услугам.

Д’Артаньян сказал слова эти с простотою, делавшею честь его любезности, и не вредившею храбрости.

— Право, сказал Атос, — ваше предложение мне нравится, не потому чтоб я хотел принять его, но в нем слышится дворянин. Так говорили и поступали храбрые времен Карла Великого, примеру которых должен следовать всякий благородный человек. К несчастию, мы живем не во время великого императора. У нас теперь время кардинала, и как бы не сохраняли тайну, через три дня узнают, что мы должны драться и помешают нам. Но что же не идут эти гуляки?

— Если вы спешите, сказал д’Артаньян Атосу, с тою же простотой, как за минуту предлагал отложить дуэль на три дня, — если вы спешите, и вам угодно приступить к делу немедленно, то не стесняйтесь, пожалуйста.

— Это также мне нравится, сказал Атос, делая учтивый знак головой д’Артаньяну: — это может сказать только человек с умом и с сердцем. Я люблю людей таких как вы, и вижу, что если мы не убьем друг друга, то я всегда буду находить истинное удовольствие в вашей беседе. Дождемтесь, пожалуйста, этих господ, я свободен и сверх того дело будет правильнее.

— Ах! вот кажется один из них!

В самом деле, на конце улицы Вожирар показался гигантский Портос.

— Как! сказал д’Артаньян, — ваш первый секундант г. Портос?

— Да, разве вам это не нравится?

— Нет, нисколько.

— А вот и другой.

Д’Артаньян посмотрел в ту сторону, куда указал Атос, и узнал Арамиса.

— Как, сказал он еще с большим удивлением чем в первый раз, — ваш второй секундант г. Арамис?

— Без сомнения: разве вы не знаете, что мы всегда вместе, и что нас называют между мушкетерами и гвардейцами, в городе и при дворе: Атос, Портос и Арамис, или трое неразлучных. Впрочем, так как вы приехали из Дакса или из По…

— Из Тарб, сказал д’Артаньян.

— Вам простительно не знать этих подробностей, сказал Атос.

— Вас справедливо так назвали, господа, сказал д’Артаньян, — и если узнают мое приключение, то оно послужит доказательством, что ваш союз основан не на контрастах.

В это время Портос, приблизившись, поздоровался с Атосом; потом обернулся к д’Артаньяну и остановился с удивлением.

Скажем, между прочим, что он переменил перевязь и снял плащ.

— А! сказал он, — что это значит?

— Я дерусь с этим господином, сказал Атос, показывая на д’Артаньяна, и сделал ему знак приветствия рукою.

— Я тоже с ним дерусь, сказал Портос.

— Но не ранее часа, отвечал д’Артаньян.

— И я тоже дерусь с этим господином, сказал Арамис, приближаясь в свою очередь.

— Но не ранее двух часов, также спокойно сказал д’Артаньян.

— Ты за что дерешься, Атос? спросил Арамис.

— Право не знаю, он задел за мое больное плечо; а ты за что, Портос?

Атос заметил, как промелькнула легкая улыбка на губах Гасконца.

— Мы поспорили о туалете, сказал молодой человек.

— А ты, Арамис? спросил Атос.

— Я дерусь за богословие, отвечал Арамис, делая знак д’Артаньяну, чтоб он не говорил о причине дуэли.

Атос вторично заметил улыбку на губах Д’Артаньяна.

— В самом деле? сказал Атос.

— Да, мы не согласны в смысле одной Фразы из св. Августина, сказал Гасконец.

— Это решительно умный человек, прошептал Атос.

— Теперь, когда вы собрались, господа, сказал д’Артаньян, — позвольте мне извиниться перед вами.

При слове «извиниться» Атос нахмурился, презрительная улыбка мелькнула на губах Портоса, и отрицательный знак головою был ответом Арамиса.

— Вы меня не понимаете, господа, сказал подняв голову д’Артаньян… В это время лучи солнца, падая на его голову, освещали тонкие и смелые черты его лица: — я прошу вашего извинения в таком случае, если не успею расквитаться со всеми вами, потому что г. Атос имеет право убить меня первый, что значительно уменьшает цену моего долга вам, г. Портос, а вам, г. Арамис, почти уничтожается. Теперь повторяю мое извинение, но только в этом — и к делу.

При этих словах, с величайшею ловкостью, д’Артаньян вынул шпагу. Кровь прилила к голове д’Артаньяна, и в эту минуту он готов был обнажить шпагу против всех мушкетеров королевства, как обнажил ее теперь против Атоса, Портоса и Арамиса.

Было четверть первого. Солнце было в зените, и место, избранное для сцены дуэли, было вполне открыто для действия лучей его.

— Очень жарко, сказал Атос, вынимая в свою очередь шпагу; — а я все-таки не могу снять камзола, потому что сейчас чувствовал, что из раны моей лила кровь, и не желаю беспокоить господина д’Артаньяна видом крови, которую не он мне пустил.

— Это правда, сказал д’Артаньян: — кем бы ни была пущена ваша кровь, уверяю вас что я всегда с сожалением увидел бы кровь такого храброго дворянина; я буду также драться в камзоле как и вы.

— Довольно, сказал Портос, — довольно любезностей, подумайте, что мы ждем очереди.

— Говорите за себя одного, Портос, когда вам вздумается говорить подобные непристойности, сказал Арамис, — что касается до меня, я нахожу, что все, что говорят, эти господа очень хорошо и вполне достойно дворянина.

— Угодно вам начать? сказал Атос, становясь на место.

— Я ожидаю ваших приказаний, сказал д’Артаньян, скрещивая шпаги.

Но едва раздался звук рапир, как отряд гвардии кардинала под предводительством Жюссака показался на углу монастыря.

— Гвардейцы кардинала! закричали вдруг Портос и Арамис. — Шпаги в ножны, господа, шпаги в ножны!

Но было уже поздно. Сражавшихся видели в положении, не допускавшем сомнений в их намерениях.

— Ей! кричал Жюссак, приближаясь к ним и подзывая своих солдат, — мушкетеры, вы деретесь! А на что же указы!

— Вы очень великодушны, господа гвардейцы, сказал Атос с злобою, потому что Жюссак был одним из нападавших третьего дня. — Если бы мы видели, что вы деретесь, уверяю вас, что мы не стали бы мешать вам. Предоставьте же нам свободу, и вы будете иметь удовольствие без всякого труда.

— Господа, сказал Жюссак, — объявляю вам с большим сожалением, что это невозможно. Долг службы прежде всего. Вложите же шпаги и следуйте за нами.

— Милостивый государь, сказал Арамис, передразнивая Жюссака, — мы с величайшим удовольствием приняли бы ваше любезное приглашение, если б это зависело от нас; но, к несчастию, это невозможно; де-Тревиль запретил нам. Идите же своею дорогой, это будет всего лучше.

Эта насмешка раздражила до крайности Жюссака.

— Если вы не повинуетесь, сказал он, — то мы нападем на вас.

— Их пятеро, сказал Атос вполголоса, — а нас только трое; мы еще раз будем побеждены и должны будем умереть на месте, потому что я объявляю, что не явлюсь к капитану побежденным.

Атос, Портос и Арамис сблизились друг к другу пока Жюссак уставлял своих солдат.

Этой минуты было достаточно для д’Артаньяна, чтобы решиться: это было одно из тех событий, которые решают участь человека; ему предстояло сделать выбор между королем и кардиналом и, сделав выбор, следовало уже навсегда держаться его. Драться — значило ослушаться закона, рисковать своею головой, сделаться врагом министра, который был могущественнее самого короля; все это предвидел молодой человек, и, скажем в похвалу его, он не колебался ни минуты. Обращаясь к Атосу и друзьям его, он сказал:

— Господа, позвольте мне заметить, что вы ошибаетесь. Вы сказали, что вас только трое, а мне кажется, что нас четверо.

— Но вы не из наших, сказал Портос.

— Это правда, отвечал д’Артаньян, — я не ваш по платью, но ваш душой. У меня сердце мушкетера, и оно меня увлекает.

— Отойдите, молодой человек, сказал Жюссак, угадывавший, без сомнения, по движениям и выражению лица д’Артаньяна его намерение: — вы можете удалиться, мы на это согласны. Спасайтесь скорее.

Д’Артаньян не двигался с места.

— Решительно вы прекрасный мальчик, сказал Атос, пожимая руку молодого человека.

— Ну, ну, решайтесь же, сказал Жюссак.

— Да, сказали Портос и Арамис, — решимся на что-нибудь.

— Этот господин очень великодушен, сказал Атос.

Но все трое думали о молодости д’Артаньяна и опасались за его неопытность.

— Нас будет только трое, в том числе один раненый, да еще дитя, сказал Атос, — а все-таки скажут, что нас было четверо.

— Да, но неужели отступать? сказал Портос.

— Это трудно, отвечал Атос.

Д’Артаньян понял их нерешимость.

— Господа, все-таки испытайте меня, сказал он: — клянусь вам честью, что я не уйду отсюда, если мы будем побеждены.

— Как вас зовут, мой друг? спросил Атос.

— Д’Артаньян.

— Итак, Атос, Портос, Арамис и д’Артаньян, вперед! кричал Атос.

— Ну, что же, господа, решились ли вы на что-нибудь, спросил в третий раз Жюссак.

— Решено, господа, сказал Атос.

— На что же вы решились? спросил Жюссак.

— Мы будем иметь честь напасть на вас, отвечал Арамис, одною рукой снимая шляпу, а другою вынимая шпагу.

— А, вы сопротивляетесь! сказал Жюссак.

— А это вас удивляет?

И девятеро сражающихся бросились друг на друга, с бешенством, которое не мешало соблюдению некоторых правил.

Атос избрал себе Кагюзака, любимца кардинала; Портос — Бикара, а Арамис очутился против двух противников.

Что касается до д’Артаньяна, то он бросился на самого Жюссака.

Сердце молодого Гасконца билось сильно, не от страха, благодаря Бога, в нем не было и тени страха, но от сильного ощущения; он дрался как бешеный тигр, десять раз обходя около своего противника, переменяя двадцать раз позицию и место. Жюссак был, как говорили тогда, лаком до клинка и много упражнялся; несмотря на то ему весьма трудно было защищаться против ловкого и прыгающего врага, ежеминутно отступавшего от принятых правил, нападавшего вдруг со всех сторон и отражавшего удары, как человек, имеющий полное уважение к своей коже.

Наконец эта борьба начала выводить Жюссака из терпения. Взбешенный неудачей против врага, на которого смотрел как на ребенка, он разгорячился и начал делать ошибки. Д’Артаньян, который хотя мало имел практики, но глубоко изучил теорию, начал действовать еще проворнее. Жюссак, желая покончить разом, нанес сильный удар противнику, наклонившись до земли, но тот отразил удар тотчас же, и пока Жюссак подымался, он, проскользнув как змея, под шпагу его, проколол его насквозь.

Жюссак упал как труп.

Д’Артаньян быстро осмотрел тогда место сражения.

Арамис убил уже одного из своих противников; но другой теснил его сильно. Впрочем Арамис был еще в хорошем положении и мог еще защищаться.

Бикара и Портос оба ранили друг друга. Портос получил удар в руку, Бикара в бедро. Но как ни та ни другая рана не были опасны, то они продолжали драться еще с большим ожесточением.

Атос, раненый снова Кагюзаком, видимо бледнел, но не отступал ни на шаг; он только взял шпагу в другую руку и дрался теперь левой.

Д’Артаньян, по законам дуэли того времени, имел право помочь кому-нибудь, между тем как он высматривал, кто из его товарищей имел нужду в его помощи, он встретил взгляд Атоса. Этот взгляд был в высшей степени красноречив. Атос скорее бы умер, чем стал бы звать на помощь, но он мог смотреть и взглядом просить опоры. Д’Артаньян угадал его мысль, сделав ужасный скачек и нападая с боку на Кагюзака, закричал:

— Ко мне, господин гвардеец, или я вас убью!

Кагюзак обернулся; это было во время. Атос, которого поддерживала только чрезвычайная храбрость, упал на одно колено.

— Послушайте, кричал он д’Артаньяну, — не убивайте его, молодой человек, прошу вас, мне нужно покончить с ним одно старое дело, когда я выздоровею. Обезоружьте его только, отнимите у него шпагу.

— Так, так, хорошо!

Это восклицание вырвалось у Атоса при виде шпаги Кагюзака, отлетевшей за двадцать шагов. Д’Артаньян и Кагюзак бросились вдруг, один чтобы снова схватить шпагу, другой чтоб овладеть ею; но д’Артаньян был ловчее, он успел опередить и наступил на нее ногой.

Кагюзак побежал к тому из гвардейцев, которого убил Арамис, взял его шпагу и хотел возвратиться к д’Артаньяну; но по дороге он встретил Атоса, который во время минутного отдыха, доставленного ему д’Артаньяном, перевел дух, и опасаясь, чтобы д’Артаньян не убил его противника, хотел начать бой.

Д’Артаньян понял, что помешать Атосу значило оскорбить его. Действительно, спустя несколько секунд, Кагюзак упал, пораженный шпагой в горло.

В туже минуту Арамис, упирая шпагу в грудь опрокинутого противника, заставлял его просить о пощаде.

Оставались Портос и Бикара. Портос делал разные хвастовские выходки, спрашивая Бикара, который час, и поздравлял его с ротой, полученной его братом в Наваррском полку; но, насмехаясь, он ничего не выигрывал. Бикара был из тех железных людей, которые падают только мертвые.

Между тем пора было кончить: караул мог придти и забрать всех сражавшихся, раненых и не раненых, королевских или кардинальских. Атос, Арамис и д’Артаньян окружили Бикара и убеждали его сдаться. Хотя один против всех, и раненный в бедро, Бикара не отступал; но Жюссак, приподнявшись на локоть, кричал ему, чтоб он сдался. Бикара был Гасконец как и д’Артаньян; он притворился, что не слышит, и продолжал смеяться, потом, уловя время, чтоб указать концом шпаги место на земле, он сказал:

— Здесь умрет Бикара.

— Но их четверо против тебя; перестань, я тебе приказываю.

— А! если ты приказываешь, это другое дело, сказал Бикара: — так как ты мой бригадир, то я должен повиноваться.

И, сделав скачок назад, он сломал шпагу о колено, чтобы не отдать её, бросил обломки через стену монастыря и, скрестив руки, начал насвистывать кардинальскую песню.

Храбрость всегда уважается, даже в неприятеле. Мушкетеры сделали Бикару приветствие шпагами и вложили их в ножны. Д’Артаньян сделал то же, потом с помощью Бикара, который один оставался на ногах, отнес на паперть монастыря Жюссака, Кагюзака и того из противников Арамиса, который был только ранен. Четвертый, как мы уже сказали, был убит. Потом они позвонили в колокол и, унеся 4 шпаги из пяти, направились, упоенные радостью к дому де-Тревиля.

Они шли, взявшись за руки, во всю ширину улицы и забирая всех встречавшихся мушкетеров, так что наконец это превратилось в торжественное шествие.

Д’Артаньян был в восторге; он шел между Атосом и Портосом, нежно обнимая их.

— Если я еще не мушкетер, сказал он новым друзьям своим, входя в ворота дома де-Тревиля, — по крайней мере я уже принят учеником, не так ли?

VI. Король Людовик XIII

Происшествие это наделало много шуму: де-Тревиль громко бранил своих мушкетеров, а потихоньку поздравлял их, но так как нужно было, не теряя времени, предупредить короля, то де-Тревиль поспешил в Лувр. Но было уже поздно. Кардинал был у короля, и де-Тревилю сказали, что король занимается, и не может принять его в эту минуту. Вечером де-Тревиль пришел к королю во время игры. Король выигрывал и был в отличном расположении духа, потому что его величество был очень скуп, поэтому как только увидел де-Тревиля, он сказал.

— Подите сюда, г. капитан, подите, я вас побраню; знаете ли, что кардинал жаловался мне на ваших мушкетеров, и с таким волнением, что он оттого сегодня вечером заболел. Но ваши мушкетеры — это черти, их надо перевешать.

— Нет, государь, отвечал де-Тревиль, заметивший с первого взгляда какой оборот приняло дело: — нет, напротив, они добрые люди, тихи как ягнята, ручаюсь, что у них только одно желание, чтобы шпаги их вынимались из ножен только для службы вашего величества. Но что же делать, гвардейцы кардинала беспрестанно ищут ссоры с ними и, для чести своего полка, бедняжки принуждены защищаться.

— Послушайте, де-Тревиль, сказал король, — послушайте, можно подумать, что он говорит о каких-нибудь монахах. Право, любезный капитан, мне хочется отнять у вас должность и отдать ее госпоже де-Шемро, которой я обещал аббатство. Но не думайте, чтобы я поверил вам на слово. Меня называют Людовиком справедливым, и я сейчас докажу это.

— Вполне полагаясь на вашу справедливость, государь, я буду терпеливо и спокойно ожидать приказаний вашего величества.

— Я не долго заставлю вас ждать, сказал король.

Действительно, счастье переменилось, король начинал проигрывать и потому ему очень хотелось найти предлог оставить игру.

Спустя несколько минут король встал и, положив в карман лежавшие перед ним деньги, которых большая часть была им выиграна, сказал:

— Ла-Виевиль, займите мое место, мне нужно поговорить с де-Тревилем о важном деле. Да так как передо мной лежало 80 луидоров, то положите и вы эту сумму, чтобы проигравшие не могли жаловаться. Справедливость прежде всего.

Потом он пошел с де-Тревилем к амбразуре окна.

— Итак, продолжал он, — вы говорите, что гвардейцы кардинала сами искали ссоры с мушкетерами.

— Да, государь, как обыкновенно.

— А расскажите, как это случилось, потому что вы знаете, капитан, что судья должен выслушивать обе стороны.

— Очень просто и естественно: трое из моих лучших солдат, имена которых известны вашему величеству, и преданность которых не раз была вами оценена, потому что они выше всего на свете ставят службу своему королю, это я могу сказать утвердительно; так трое из моих солдат, говорю я, Атос, Портос и Арамис с одним молодым Гасконцем, которого я рекомендовал им, в то самое утро сговорились отправиться на прогулку, кажется в Сен-Жермен. Они собрались, как было условлено, у монастыря Кармелиток, но гг. Жюссак, Кагюзак, Бикара и еще двое гвардейцев, придя туда такой большой компанией, вероятно, не без дурного намерения, противного указам, все расстроили.

— А! я догадываюсь, сказал король: — они, вероятно, сами пришли туда драться.

— Я не обвиняю их, государь, но предоставляю вашему величеству судить, зачем бы могли пятеро вооруженных людей отправиться в такое уединенное место как окрестности монастыря Кармелиток.

— Да, вы правы, де-Тревиль, вы правы.

— Но когда они увидели моих мушкетеров, то переменили свое намерение; общая вражда двух полков заставила их забыть свои личные распри, потому что вашему величеству известно, что королевские мушкетеры, преданные одному королю, естественные враги гвардейцев, служащих кардиналу.

— Да, де-Тревиль, да, сказал король печально, уверяю вас, что очень жаль видеть две партии во Франции, две главы в королевстве; но всему этому будет конец, де-Тревиль, непременно будет. Так вы говорите, что гвардейцы искали ссоры с мушкетерами.

— Я говорю, что, вероятно, дело было так, но я за это не ручаюсь, государь. Вам известно как трудно иногда узнать правду, и надо обладать тем удивительным инстинктом, за который Людовику XIII дали прозвание справедливого.

— Да, вы правы, де-Тревиль, но ваши мушкетеры были не одни, с ними был какой-то юноша.

— Да, государь, и один раненый, так что трое королевских мушкетеров, из которых один был раненый, и еще один мальчик, не только не уступили пятерым из самых страшных гвардейцев кардинала, но еще положили их четверых на месте.

— Но ведь это победа! сказал радостно король, — это полная победа!

— Да, государь, такая же полная как у моста Се.

— Четверо, в числе которых один раненый, другой мальчик, говорите вы?

— Его едва можно назвать молодым человеком; между тем он так превосходно вел себя в этом случае, что я осмелюсь рекомендовать его вашему величеству.

— Как его зовут?

— Д’Артаньян. Это сын одного моего старого друга; сын человека, участвовавшего в партизанской войне с покойным королем, родителем вашим.

— Вы говорите, что этот молодой человек хорошо вел себя? Расскажите мне это, де-Тревиль, вы знаете, что я люблю рассказы о войнах и сражениях.

И король гордо закрутил усы.

— Государь, сказал де-Тревиль, — д’Артаньян, как я уже сказал, почти мальчик, и так как он не имеет чести быть мушкетером, то он был в гражданском платье гвардейца г. кардинала, видя его молодость и зная, что он не принадлежит к числу мушкетеров, предлагали ему удалиться прежде чем они нападут.

— Из этого ясно видно, де-Тревиль, сказал король, — что они первые напали.

— Совершенно справедливо, государь; в этом нет никакого сомнения. Итак, они предлагали ему удалиться; но он отвечал, что он мушкетер в душе и предан вашему величеству, и поэтому останется с мушкетерами.

— Храбрый молодой человек, сказал король.

— Действительно он остался с ними, и ваше величество приобрели в нем редкого бойца, потому что страшный удар, нанесенный Жюссаку и столько разгневавший кардинала, был его делом.

— Так это он ранил Жюссака? сказал король, — он, ребенок! Это невозможно, де-Тревиль.

— Это именно так было, как я имел честь донести вашему величеству.

— Жюссак, один из первых бойцов королевства?

— Значит, государь, он нашел достойного себе соперника.

— Я хочу видеть этого молодого человека, де-Тревиль, я хочу его видеть, и если можно что-нибудь сделать для него, то займемся этим.

— Когда угодно вашему величеству принять его?

— Завтра, в 12 часов, де-Тревиль.

— Прикажете привести его одного?

— Нет, приведите всех четверых. Я хочу поблагодарить всех их; преданные люди редки, де-Тревиль, и надо награждать преданность.

— В 12 часов, государь, мы будем в Лувре.

— Ах да, по маленькой лестнице, де-Тревиль по маленькой. Не нужно чтобы знал кардинал.

— Слушаю, государь.

— Вы понимаете, де-Тревиль, указ всё-таки указ; ведь драться запрещено.

— Но эта встреча, государь, совершенно не подходит под обыкновенные условия дуэли, это была просто драка, потому что гвардейцев кардинала было пятеро против моих трех мушкетеров и д’Артаньяна.

— Это справедливо, сказал король, — но все равно, де-Тревиль, приходите по маленькой лестнице.

Тревиль улыбнулся. Но для него было довольно уже и того, что он восстановил этого короля ребенка против его руководителя. Он почтительно поклонился королю и с обычною любезностью простился с ним.

В тот же вечер три мушкетера были уведомлены об ожидающей их чести. Они давно знали короля, и потому это известие не привело их в восторг, но д’Артаньян, с своим гасконским воображением, видел уже в том свое будущее счастье и провел ночь в золотых мечтах. В 8 часов утра он был уже у Атоса.

Д’Артаньян застал мушкетера совершенно одетым, чтобы идти со двора.

Так как свидание у короля было назначено в 12 часов, то они уговорились с Портосом и Арамисом идти поиграть в мяч в одном игорном доме, находящемся не далеко от конюшен Люксембурга. Атос пригласил с собой д’Артаньяна, который, несмотря на то что он не знал этой игры и никогда в нее не играл, принял предложение, не зная, что делать от десяти до двенадцати часов.

Другие два мушкетера были уже там и играли вдвоем. Атос, очень ловкий во всех телесных упражнениях, стал с д’Артаньяном на другой стороне; и игра началась. Но при первом движении, Атос, несмотря на то что играл левою рукой, почувствовал, что рана его была еще слишком свежа, чтобы дозволить ему подобное упражнение. Итак д’Артаньян остался один, и как он объявил, что по неловкости своей не может правильно вести партию, то они продолжали только бросать мяч, не считая выигрыша. Но один раз мяч, пущенный геркулесовскою рукой Портоса, пролетел так близко от лица д’Артаньяна, что он подумал что если б мяч попал в него, то его аудиенция была бы наверно потеряна, потому что по всей вероятности, ему невозможно было бы представиться королю. А так как он воображал, что от этого представления зависела вся его будущность, то вежливо поклонился Портосу и Арамису, объявив что он примет партию тогда, когда выучится играть не хуже их и, отойдя в сторону, сел на галерее.

К несчастию д’Артаньяна, между зрителями был один из гвардейцев кардинала, который, разгоряченный случившимся накануне поражением своих товарищей, дал себе слово отмстить за них при первом случае. Он нашел, что случай этот представился и, обращаясь к соседу, сказал:

— Не удивительно, что этот молодой человек испугался мяча; вероятно, это ученик мушкетеров.

Д’Артаньян оглянулся, как будто его ужалила змея, и посмотрел пристально на гвардейца, высказавшего это дерзкое предположение.

— Да, сказал тот, закручивая ус, — смотрите на меня, дитя мое, сколько вам угодно, я высказал то, что думаю.

— И как то что вы сказали, слишком ясно и не требует объяснения, то я попрошу вас последовать за мной, тихо сказал д’Артаньян.

— Когда? спросил гвардеец тем же насмешливым тоном.

— Не угодно ли вам сейчас же.

— Вы, без сомнения, знаете кто я?

— Я вас совсем не знаю, да нисколько об этом и не беспокоюсь.

— И напрасно: если бы вы знали мое имя, может быть, так не торопились бы.

— Как вас зовут?

— Бернажу, к вашим услугам.

— Ну так, г. Бернажу, спокойно сказал д’Артаньян, — я буду ждать вас у ворот.

— Идите, я приду вслед за вами.

— Не слишком торопитесь, чтобы не заметили, что мы уходим вместе; вы понимаете, что для нашего занятия не нужно много народа.

— Хорошо, отвечал гвардеец, удивленный, что имя его не произвело впечатления на молодого человека.

Действительно, имя Бернажу было всем известно, кроме, может быть, одного д’Артаньяна, потому что он чаще всех принимал участие в ежедневных драках, которых никакие указы короля и кардинала не могли прекратить.

Портос и Арамис так были заняты игрой, а Атос смотрел на них с таким вниманием, что они и не заметили, когда их молодой товарищ вышел.

Как было условлено, д’Артаньян остановился у ворот, куда, минуту спустя, пришел и гвардеец.

Так как д’Артаньяну некогда было терять времени, потому что представление к королю было назначено в 12 часов, то он осмотрелся кругом и, видя что на улице никого нет, сказал своему противнику:

— Хотя вас зовут Бернажу, но все-таки вы счастливы, что имеете дело только с учеником мушкетеров; впрочем, будьте покойны, я употреблю всевозможное старание. За дело!

— Но, сказал гвардеец, — мне кажется что это место неудобно, гораздо лучше было бы за аббатством Сен-Жермен или в Пре-о-Клерке.

— Это справедливо, отвечал д’Артаньян, — но к несчастию у меня нет времени, я должен быть на свидании ровно в 12 часов. За дело, милостивый государь, за дело!

Бернажу был не такой человек, чтобы заставить два раза повторять себе подобное приглашение. В ту же минуту шпага заблестела в руке его и он бросился на противника, которого надеялся напугать, рассчитывая на его молодость.

Но д’Артаньян накануне взял хороший урок и, поощряемый недавнею победой и гордый предстоящею милостью, он решился не отступать ни на шаг; обе шпаги были в деле до самого эфеса, но как д’Артаньян твердо держался на месте, то противник его должен был отступить. Д’Артаньян, воспользовавшись этим движением Бернажу, бросился на него и ранил его в плечо, потом отступил в свою очередь и поднял шпагу, но Бернажу кричал ему, что это ничего не значит и, наступая на него с ослеплением, наткнулся прямо на его шпагу. Однако как он не упал и не признавал себя побежденным, а только отступил к дому Тремуля, где служил один из его родственников, то д’Артаньян, не зная как тяжела была последняя рана его противника, наступал на него с живостью и вероятно покончил бы с ним третьим ударом, но в это время шум на улице стал слышен в игорном доме и двое друзей гвардейца, заметившие, как он обменялся словами с д’Артаньяном, и вслед затем вышел, бросились со шпагами в руках и напали на победителя.

Атос, Портос и Арамис вышли в свою очередь и освободили своего молодого товарища от двух теснивших его гвардейцев.

В эту минуту Бернажу упал, и как гвардейцев было только двое против четырех, то они принялись кричать: «сюда Тремуль!» На этот крик выбежали все бывшие в доме, бросились на четверых товарищей, которые также начали кричать: «сюда, мушкетеры!».

На этот крик толпа всегда сбегалась охотно; все знали, что мушкетеры враги кардинала и любили их за ненависть к нему. Поэтому гвардейцы других рот, кроме принадлежавших Красному Герцогу, как назвал его Арамис, обыкновенно в ссорах этого рода принимали сторону королевских мушкетеров. Из числа проходивших мимо трех гвардейцев роты Дезессара, двое тотчас подали помощь четверым товарищам, между тем как третий побежал в отель де-Тревиля с криком: «сюда, мушкетеры, сюда!».

В отеле де-Тревиля было, по обыкновению, множество мушкетеров, которые и побежали на помощь к товарищам; произошло ужасное смятение, но преимущество было на стороне мушкетеров; гвардейцы кардинала и люди из дома Тремуля отступили в дом и заперли ворота в то самое время, когда неприятели их готовы были вторгнуться туда вслед за ними. Что же касается до раненого, то он был немедленно перенесен в отель, в очень дурном положении.

Раздражение мушкетеров и их сообщников достигло высшей степени, так что уже начинали рассуждать о том, не поджечь ли дом, чтобы наказать людей Тремуля за дерзкую вылазку их против королевских мушкетеров. Предложение это было принято с восторгом, но к счастью пробило 11 часов. Д’Артаньян и товарищи его вспомнили о представлении королю, и не желая, чтобы такое прекрасное предприятие исполнилось без них, они успокоили толпу, удовольствовались тем, что бросили в ворота несколько камней, но они устояли; затем все утомились; притом же главные зачинщики предприятия отделились уже от толпы и пошли в дом де-Тревиля, знавшего уже об этом происшествии и ожидавшего их.

— Скорее в Лувр, сказал он, — в Лувр, не теряя ни минуты, и постараемся увидеть короля прежде нежели кардинал успеет уведомить его о случившемся; мы расскажем ему об этом, как о последствии вчерашнего и оба дела сойдут с рук вместе.

Де-Тревиль, в сопровождении четверых молодых людей, отправился в Лувр; но к удивлению капитана мушкетеров ему сказали, что король уехал на охоту в Сен-Жерменский лес.

Де-Тревиль заставил повторить себе эту новость два раза и сопровождавшие его видели, как с каждым разом омрачалось его лице.

— Его величество имел еще вчера намерение отправиться на эту охоту? спросил он.

— Нет, ваше превосходительство, отвечал камердинер, — сегодня утром главный егермейстер уведомил его, что в эту ночь нарочно для него загнали оленя. Сперва он отвечал что не поедет, но потом не мог устоять против удовольствия быть на этой охоте и после обеда отправился.

— А виделся король с кардиналом? спросил де-Тревиль.

— По всей вероятности, отвечал камердинер, — потому что я видел сегодня утром карету кардинала и мне сказали что он едет в Сен-Жермен.

— Нас предупредили, сказал де-Тревиль. — Господа, я увижу короля сегодня вечером; что же касается до вас, то я не советую вам идти к нему.

Совет был очень благоразумен, и притом дан был человеком, который слишком хорошо знал короля, и потому молодые люди не противоречили ему. Де-Тревиль предложил им возвратиться по домам и ожидать его уведомления.

Возвратившись в свой отель, де-Тревиль подумал, что прежде чем жаловаться королю, нужно хорошенько узнать в чем было дело. Он послал к Тремулю слугу с письмом, в котором просил его выслать от себя раненого гвардейца кардинала и сделать выговор своим людям за дерзкую вылазку их против мушкетеров. Но ла-Тремуль, извещенный обо всем своим конюхом родственником Бернажу, отвечал, что ни де-Тревилю, ни мушкетерам его не на что было жаловаться, и что, напротив, он имеет право жаловаться, потому что мушкетеры напали на его людей и намеревались поджечь его дом. Но как этот спор мог затянуться и каждый из них упорно держался бы своего мнения, то де-Тревиль придумал способ покончить его скорее: он решился сам отправиться к ла-Тремулю.

Придя к нему, он велел доложить о себе.

Двое вельмож вежливо поклонились друг другу, потому что хотя между ними не было дружбы, по крайней мере было взаимное уважение. Оба были люди честные и добрые, и как ла-Тремуль протестант и, редко видевший короля, не принадлежал ни к какой партии, то в общественных отношениях он был без всяких предубеждений. Несмотря на то, на этот раз прием его был хотя вежливый, но холоднее обыкновенного.

— Милостивый государь, сказал де-Тревиль, — каждый из нас считает себя в праве жаловаться на другого, и я пришел сам, чтобы вместе разъяснить это дело.

Очень охотно, отвечал ла-Тремуль, — но предупреждаю вас, что я имею подробные сведения, и что всему виной ваши мушкетеры.

Вы так справедливы и благоразумны, сказал де-Тревиль, — что наверное примете предложение, которое я намерен вам сделать.

— Говорите, я слушаю.

— В каком положении Бернажу, родственник вашего конюха?

— Очень в дурном, кроме раны в руку, которая не опасна, он ранен еще в лёгкое насквозь, так что доктор не обещает ничего хорошего.

— Но раненый в памяти?

— Совершенно.

— Он говорит?

— Хотя с трудом, но говорит.

— Пойдемте же к нему и будем просить его именем Бога, перед которым он, быть может, скоро предстанет, сказать всю правду; я выбираю его судьей в его собственном деле, и поверю тому, что он скажет.

Ла-Тремуль на минуту задумался, но как нельзя было сделать предложения справедливее этого, то он и принял его.

Они вошли в ту комнату, в которой лежал раненый. При виде двух вельмож, пришедших навестить его, больной попробовал приподняться на постели, но был слишком слаб, и, истощенный этим усилием, упал почти без чувств.

Ла-Тремуль подошел к нему и дал ему понюхать спирту, возвратившего ему сознание. Тогда де-Тревиль, не желая, чтобы его могли обвинить во влиянии на ответы большого, просил ла-Тремуля, чтобы он сам делал вопросы.

Случилось так, как предвидел де-Тревиль. Бернажу, будучи между жизнью и смертью, не думал скрывать правды и рассказал двум вельможам в точности всё, как было.

Этого только и желал де-Тревильон, пожелал Бернажу скорого выздоровления, простился с ла-Тремулем, возвратился домой и послал тотчас сказать четверым друзьям, что ждет их к обеду.

У де-Тревиля собиралось очень хорошее общество, состоявшее впрочем все из врагов кардинала. Поэтому понятно, что разговор во время всего обеда был о двух поражениях, нанесенных гвардейцам кардинала.

Все поздравления обращались к д’Артаньяну, бывшему героем этих двух дней; и Атос, Портос и Арамис вполне признавали за ним эту честь, не только как добрые товарищи, но и как люди, которым нередко приходилось слышать подобные поздравления.

В шесть часов де-Тревиль объявил, что пора идти в Лувр; но как час представления, назначенный его величеством, уже прошел, то вместо того чтобы идти по маленькой лестнице, он с четырьмя молодыми людьми расположился в передней. Король еще не возвращался с охоты.

Молодые люди ждали, вмешавшись в толпу придворных; но не прошло получаса, как вдруг двери отворились и доложили о приезде его величества.

При этом докладе д’Артаньян почувствовал дрожь во всем теле.

Предстоящая минута должна была, по всей вероятности, решить его участь. Глаза его с мучительным ожиданием устремились на дверь, в которую должен был войти король.

Людовик XIII вошел впереди всех; он был в охотничьем платье, весь в пыли, в больших сапогах и с хлыстом в руке. С первого взгляда д’Артаньян заметил, что король был мрачен. Хотя это расположение духа его величества было для всех очевидно, но это не помешало придворным встретить его, став на проходе: в королевских передних лучше быть на виду во время дурного расположения духа, чем быть совсем не замеченным. Поэтому три мушкетера выступили вперед. д’Артаньян, напротив, остался за ними; хотя король знал лично Атоса, Портоса и Арамиса, но прошел мимо их, не обратив на них внимания и не сказав ни слова, как будто никогда их не видал. Проходя мимо де-Тревиля, он взглянул на него; но де-Тревиль выдержал этот взгляд с такою твердостью, что король первый отвернулся. Когда его величество прошел в свою комнату, Атос сказал улыбаясь:

— Худо дело, сегодня мы наверное не получим ордена.

— Подождите здесь десять минут, сказал де-Тревиль, — и если я через десять минут не выйду, то ступайте ко мне домой, потому что бесполезно будет ждать дольше.

Молодые люди ждали десять минут, четверть часа, двадцать минут; и как де-Тревиль не возвращался, то они ушли в большом беспокойстве.

Де-Тревиль смело вошел в кабинет короля: его величество был в очень дурном расположении духа; он сидел в кресле и постукивал концом хлыста по сапогу, что не помешало де-Тревилю очень спокойно спросить его о здоровье.

— Плохо, милостивый государь, плохо, отвечал король, — я скучаю.

Это действительно была одна из худших болезней Людовика XIII, в этих случаях он часто подзывал кого-нибудь из придворных и, подведя его к окну, говорил: «будем скучать вместе».

— Как! ваше величество скучаете! сказал де-Тревиль. — Разве вы без удовольствия провели время на охоте?

— Хорошо удовольствие. Нынче все переродилось, и я уж не знаю, дичь ли перестала летать, или собаки потеряли чутьё. Мы преследуем оленя с десятью охотничьими рогами, бегаем за ним шесть часов, и когда он почти пойман, когда Сен-Симон подносил уже рог во рту, чтобы протрубить победу, вдруг вся свора переменяет направление и бросается на годовалого оленя. Увидите, что я должен буду отказаться от охоты за зверями, как отказался от птичьей охоты. Ах, я несчастный король, де-Тревиль, у меня оставался один кречет и он умер третьего дня.

— Действительно, государь, я понимаю ваше отчаяние, это большое несчастие; но у вас, кажется, остается еще достаточное количество соколов и ястребов.

— И ни одного человека чтобы учить их; соколышков больше нет, и я один только знаю охотничье искусство. После меня все будет кончено, будут охотиться с ловушками и западнями. Если б еще у меня было время, чтобы научить других! но, увы, кардинал не дает мне ни минуты покоя, толкует мне об Испании, Австрии, Англии! Ах, да! кстати о кардинале; я не доволен вами, де-Тревиль.

Де-Тревиль ожидал этого нападения. Он хорошо знал короля и понимал, что все эти жалобы служили только предисловием в роде возбуждения, чтобы придать храбрости, и что целью всего этого была именно последняя фраза.

— Чем же я имел несчастие неугодить вашему величеству? сказал де-Тревиль, притворяясь глубоко удивленным.

— Разве вы исполняете как следует обязанность вашу, милостивый государь? продолжал король, не отвечая прямо на вопрос де-Тревиля; — какой же вы капитан мушкетеров, когда они убивают человека, волнуют целый квартал и хотят поджечь Париж, а вы не говорите об этом ни слова? Впрочем, продолжал король, вероятно, я поспешил обвинять вас, без сомнения возмутители уже в тюрьме и вы пришли доложить мне, что суд над ними кончен.

— Государь, спокойно отвечал де-Тревиль, — напротив, я пришел просить у вас суда.

— Против кого? спросил король.

— Против клеветников, сказал де-Тревиль.

— А! вот новость! сказал король. — Не скажете ли вы, что ваши проклятые три мушкетера и ваш беарнский мальчишка не бросились, как бешеные, на бедного Бернажу и не отделали его так, что он, быть может, теперь умирает. Не скажете ли вы, что они потом не осаждали отель герцога ла-Тремуля и не хотели сжечь его, что впрочем не было бы большим несчастием в военное время, потому что это гнездо гугенотов, по в мирное время это дает дурной пример. Скажите, было это все, или нет?

— Кто сочинил вам эту прекрасную повесть, государь? спокойно спросил де-Тревиль.

— Кто сочинил мне эту повесть? кто же если не тот, который бодрствует, когда я сплю, работает, когда я забавляюсь, который ведет дела внутри и вне королевства, во Франции и в Европе!

— Ваше величество, без сомнения, говорите о Боге, скалал де-Тревиль, — потому что только один Бог на столько выше вашего величества.

— Нет, милостивый государь, я говорю об опоре государства, моем единственном служителе, единственном друге, о кардинале.

— Кардинал не папа, государь.

— Что вы хотите этим сказать?

— Что только папа не ошибается, кардиналы же могут ошибаться.

— Вы хотите сказать, что он меня обманывает, что он изменяет мне. Значит, вы его обвиняете. Признайтесь откровенно, вы обвиняете его?

— Нет, государь; но говоря, что он сам ошибается, я говорю, что ему неверно донесли; что он поспешил обвинить мушкетеров вашего величества, к которым он несправедлив, и что он получил сведения из дурных источников.

— Обвинение было от ла-Тремуля, от самого герцога. Что вы на это скажете?

— Я мог бы отвечать, государь, что это дело до такой степени до него касается, что он не может быть в беспристрастным свидетелем; но напротив того, государь, я знаю Герцога как честного дворянина и поверю ему, только с одним условием.

— С каким?

— Что ваше величество призовете его и спросите сами, без свидетелей, и что я увижусь с вашим величеством тотчас после ухода герцога.

— Хорошо! сказал король, и вы согласитесь с тем, что скажет ла-Тремуль?

— Да, государь.

— Вы признаете его решение?

— Без сомнения.

— И вы подчинитесь удовлетворению, которого он потребует?

— Непременно.

— Ла-Шене! закричал король, ла-Шене!

Доверенный камердинер Людовика XIII, стоявший всегда у дверей, вошел.

— Ла-Шене, сказал король, — пошли сейчас же за ла-Тремулем, мне нужно поговорить с ним сегодня вечером.

— Ваше величество, даете мне слово ни с кем не видеться прежде меня по уходе ла-Тремуля?

— Честное слово, ни с кем.

— Итак до завтра, государь.

— До завтра.

— В котором часу угодно будет вашему величеству?

— Когда хотите.

— Но если я приду слишком рано, то боюсь разбудить ваше величество.

— Меня разбудить! Разве я сплю? Я не сплю больше, милостивый государь; я только дремлю иногда. Приходите когда вам угодно, — в семь часов; но берегитесь, если ваши мушкетеры виновны.

— Если мои мушкетеры виноваты, государь, виновные будут преданы в руки вашего величества, и с ними будет поступлено по вашему приказанию. Угодно вашему величеству еще приказать что-нибудь, я готов к вашим услугам.

— Нет, нет; и будьте уверены, что не даром называют меня справедливым. До завтра.

— Да сохранит Бог до тех пор ваше величество!

Хотя король спал мало, но де-Тревиль еще меньше; он с вечера предупредил трех мушкетеров и их товарища, чтобы они были у него в половине седьмого утром. Он повел их с собой, не говоря им ничего положительно, ничего не обещая и не скрывая от них, что их судьба, так же как и его самого, зависела от случая.

Дойдя до маленькой лестницы, он велел им подождать. Если бы король все еще был раздражен против них, то они могли уйти, не представляясь ему; если же король согласился бы принять их, то стоило только их позвать.

В собственной передней короля де-Тревиль встретил Шене, который сказал ему, что накануне вечером ла-Тремуля не было дома, что он возвратился слишком поздно, чтобы явиться в Лувр, и что он только что пришел и был еще у короля.

Это обстоятельство очень понравилось де-Тревилю; он был теперь уверен, что никакое постороннее внушение не могло проскользнуть между показаниями ла-Тремуля и его.

Действительно, не прошло десяти минут, как дверь королевского кабинета отворилась, вышел герцог ла-Тремуль, и, обращаясь к де-Тревилю сказал:

— Г. де-Тревиль, его величество призвали меня, чтобы узнать о вчерашнем приключении около моего дома. И сказал ему правду, т.-е. что виноваты были мои люди и что я готов перед вами извиниться. Поэтому прошу вас принять мои извинения и считать меня всегда одним из друзей ваших.

— Герцог, сказал де-Тревиль, — я был так уверен в вашей справедливости, что не желал другого защитника перед его величеством кроме вас. Я вижу, что не ошибся и благодарю вас за то, что есть еще во Франции человек, о котором можно сказать не ошибаясь то, что я сказал о вас.

— Это хорошо, сказал король, слушавший у дверей все эти любезности. — Только скажите ему, де-Тревиль, так как он считает себя вашим другом, что я также желал бы быть его другом, но что он пренебрегает мной, что уже прошло три года, как я его не видал и вижу его только тогда, когда посылаю за ним. Скажите ему все это от меня, потому что король не может сказать этого сам.

— Благодарю, государь, благодарю, сказал герцог, — но поверьте, ваше величество, что не те больше всех вам преданы, которых вы чаще видите; я не говорю о г. де-Тревиле.

— А, герцог, вы слышали, что я сказал, тем лучше, сказал король, подойдя к двери. А! это вы Тревиль, где же ваши мушкетеры; я сказал вам третьего дня, чтобы вы привели их ко мне, от чего же вы этого не исполнили?

— Они внизу, государь, и с вашего позволения, Шене позовет их сюда.

— Да, да, пусть они придут сейчас же; скоро восемь часов, а в девять я жду посетителя. Прощайте, герцог, а главное приходите. Войдите, де-Тревиль.

— Герцог поклонился и вышел. Когда он, отворил дверь, три мушкетера и д’Артаньян поднимались по лестнице.

— Подите, мои храбрецы, сказал король, мне нужно побранить вас.

Мушкетеры подошли, поклонились; д’Артаньян шел за ними.

— Как это, продолжал король, вы четверо в два дня уничтожили семерых гвардейцев кардинала. Это уж слишком, господа. Если так пойдет, то кардинал принужден будет каждые три недели возобновлять свою роту, и я должен буду поступать по всей строгости указов. Я не говорю, если б случайно одного, но семерых в два дня; повторяю вам, это уже слишком.

— Поэтому, государь, они печальны и с раскаянием пришли просить ваше величество о прощении.

— Печальны и с раскаянием! Гм! сказал король, — я не очень доверяю лицемерной наружности, в особенности тут есть один гасконец. Подите-ка сюда.

Д‘Артаньян, понимая, что эта любезность относилась к нему, подошел с отчаянием.

— Вы говорите, что это молодой человек? это дитя де-Тревиль, просто дитя! И это он нанес такой жестокий удар Жюссаку?

— И два прекрасные удары Бернажу.

— В самом деле?

— Не считая того, сказал Атос, что если б он не освободил меня от Бикара, я наверное не имел бы чести явиться сегодня к вашему величеству.

— Но ведь этот Беарнец настоящий демон, де-Тревиль! сказал он. При его ремесле камзолы беспрестанно рвутся и шпаги ломаются. А гасконцы ведь всегда бедны, не правда ли?

— Государь, я должен сказать, что в их горах еще не нашли золотых рудников, хотя природа должна бы была сделать это для них, в награду за усердие, с которым они поддерживали притязания короля, отца вашего.

— Т.-е. хотите сказать, что гасконцы сделали меня королем, не так ли Тревиль? потому что я сын отца моего. Да, я согласен. Ла-Шене, посмотрите, не найдется ли в моих карманах сорока пистолей; если найдете, принесите их мне. А между тем, молодой человек, расскажите все как было по совести.

Д’Артаньян рассказал со всеми подробностями все случавшееся накануне: как он не мог спать от радости, что увидит его величество и потому пришел к друзьям своим тремя часами раньше аудиенции; как они пошли вместе в игорный дом, как Бернажу осмеял его за то, что он боялся, чтобы мяч не попал ему в лицо, и как наконец Бернажу чуть не заплатил за эту насмешку жизнью, а ла-Тремуль своим домом, хотя ни в чем тут не был виноват.

— Это хорошо, сказал король, герцог рассказывал мне точно также. Бедный кардинал! семь человек в два дня и из самых любимых; но этого довольно, господа, слышите! довольно, вы отомстили за улицу Феру и слишком, вы должны быть довольны.

— Если ваше величество довольны, сказал де-Тревиль, то и мы также.

— Да, я доволен, сказал король, и принимая из рук Шене горсть золота, положил в руку д’Артаньяна. Вот доказательство, что я доволен, сказал он.

Тогда гордость нынешнего времени еще не была в моде. Дворянин брал деньги из рук короля, нисколько не оскорбляясь этим. Поэтому д’Артаньян без церемоний положил в карман сорок пистолей и поблагодарил его величество.

— Теперь уже половина девятого, сказал король, посмотрев на часы, ступайте, я вам сказал, что ожидаю посетителя в девять часов. Благодарю вас за преданность. Ведь я могу на вас рассчитывать, господа, не правда ли?

— Государь, сказали в один голос все четыре товарища, мы позволим изрубить себя в куски за ваше величество.

— Хорошо, хорошо, но оставайтесь целы, это лучше, и вы будете мне полезнее. Де-Тревиль, прибавил король вполголоса, между тем как они уходили, так как у вас в мушкетерском полку нет вакансии, и как мы решили, что нужно быть сперва учеником, чтобы поступить в этот полк, то поместите этого молодого человека и роту гвардейцев Дезессара, вашего зятя. Ах! де-Тревиль, я воображаю, какую гримасу сделает кардинал: он взбесится, но мне все равно, я прав.

И король сделал рукой знак де-Тревилю, который вышел и догнал мушкетеров, разделявших с д’Артаньяном сорок пистолей.

А кардинал, как сказал его величество, был действительно взбешен, до того взбешен что восемь дней не являлся для игры с королем, что впрочем не мешало королю при встрече спрашивать его с самою любезною миной и ласковым голосом:

— Ну что, кардинал, как поживают ваши бедные Бернажу и Жюссак?

VII. Домашняя жизнь мушкетеров

По выходе из Лувра, д’Артаньян советовался с своими друзьями, как ему употребить свою часть из сорока пистолей; Атос советовал ему заказать хороший обед в Помм-де-Пен, Портос — нанять слугу, а Арамис — найти приличную любовницу.

Обед был заказан в тот же день и слуга служил у стола. Обед был заказан Атосом, слуга найден Портосом. Это был Пикардиец, которого славный мушкетер нашел для этого случая в тот же день, на мосту ла-Турнель, в то время, как он плевал в воду, и любовался происходившими от того на ней кругами. Портос утверждал, что это занятие служило доказательством рассудительного и наблюдательного ума и взял его без всякой другой рекомендаци. Величественный вид Портоса прельстил Планше, так звали пикардийца, который полагал, что нанят для этого дворянина; он немного разочаровался, когда узнал, что это место занято уже собратом его, по имени Мускетоном, и когда Портос объявил ему, что его хозяйство, хотя и большое, не позволяло ему иметь двух слуг, и что ему придется служить д’Артаньяну. Впрочем, когда он прислуживал за обедом, данным его господином, и видел, как он вынул горсть золота для расплаты, то полагал уже, что будет счастлив, и благодарил небо за то, что попал к такому Крезу; он оставался при этом мнении до окончания пиршества, остатками которого вознаградил себя за долгое воздержание. Но мечты Планше разлетелись вечером, когда он делал барину постель. Квартира состояла только из передней и спальни, в которой была одна кровать. Планше лег в передней на одеяле, снятом с постели д’Артаньяна, который с тех пор обходился уже без одеяла, Атос также имел слугу, которого звали Гримо и которого он приучил служить себе совершенно особенным образом. Этот достойный господин был очень молчалив. Разумеется, мы говорим об Атосе. В продолжение пяти или шестилетней самой искренней дружбы с ним Портос и Арамис часто видели, что он улыбался, но никогда не слыхали, чтоб он смеялся громко. Слова его были кратки и выразительны, без всяких прикрас. Разговор его заключал в себе только дело, беи всяких эпизодов.

Хотя Атосу было не больше тридцати лет, и хотя он был красив собой и умен, но у него никогда не было любовницы. Он никогда не говорил о женщинах. Впрочем, он не мешал другим говорить о них при себе, хотя заметно было, что ему был очень неприятен подобный разговор, в который он вмешивался только для того, чтобы сказать какое-нибудь язвительное слово или мизантропический взгляд. Его скромность, дикость и неразговорчивость делали его почти стариком. Чтобы не изменять своим привычкам, он приучил Гримо повиноваться его простому жесту или одному движению губ. Он говорил с ним только в особенных случаях.

Гримо, боявшийся своего господина как огня, имел большую привязанность к нему и уважение к его уму. Иногда ему казалось, что он понял желание своего господина и он бросался для исполнения его приказания, но делал совершенно противное. Тогда Атос пожимал плечами и, не сердясь, колотил Гримо. В эти дни он говорил немного.

Портос был характера совершенно противоположного; он говорил не только много, но и громко, впрочем, ему было все равно, слушают его или нет; ему доставляло удовольствие говорить; он говорил обо всем, кроме наук, ссылаясь в этом случае на вкоренившуюся в нем с детства ненависть к ученым. С виду он не был так важен как Атос, и сознание превосходства Атоса в этом отношении, в начале их дружбы, часто делало его несправедливым к этому дворянину, которого он старался превзойти великолепием своего туалета, но в простом мундире мушкетера, только уменьем закидывать назад голову и выставлять ногу, Атос всегда занимал первое место, которое ему следовало, и ставил напыщенного Портоса на втором плане.

Портос утешался тем, что в передней де-Тревиля и в караульнях Лувра постоянно рассказывал о своих любовных успехах. Атос же никогда об этом не говорил.

Есть старая поговорка: каков господин, таков и слуга. Перейдем же от слуги Атоса к слуге Портоса, от Гримо к Мускетону.

Мускетон был Нормандец: его барин переменил его простое имя Бонифаса на Мускетона, которое казалось ему гораздо звучнее. Он поступил к Портосу с тем условием, чтобы только иметь квартиру и платье от господина, но чтоб это было великолепно, и требовал только два часа в день для промышленности, которая должна была удовлетворять остальным его нуждам. Портос согласился; это ему очень нравилось; он отдавал переделывать на камзолы для Мускетона свои старые кафтаны и запасные плащи и благодаря очень искусному портному, который выворачивая его платья, переделывал их заново, и жена которого была подозреваема в желании заставить Портоса отступить от аристократических привычек, Мускетон был всегда хорошо одет.

Что касается до Арамиса, то характер его мы уже достаточно описали и притом будем иметь случай следить за дальнейшим его развитием. Слугу его звали Базен.

Так как господин его надеялся со временем поступить в монахи, то он был одет всегда в черное, как прилично слуге духовного лица. Он был Берриец, 35 или 40 лет, скромный, спокойный, жирный, в свободное время занимался чтением благочестивых книг, и готовил обед аккуратно на двоих, из немногих блюд, но превосходный. Впрочем он был нем, слеп, глух и чрезвычайно верен.

Теперь, когда мы знаем хотя поверхностно господ и слуг, перейдем к описанию жилищ каждого из них.

Атос жил в улице Феру, в двух шагах от Люксембурга; его квартира состояла из двух маленьких комнат, очень порядочно меблированных на счет хозяйки дома, которая была еще молода и очень красива, но безуспешно строила ему глазки. На стенах этого скромного жилища кое-где видны еще были остатки прежнего великолепия; например, шпага дамасской стали, принадлежавшая, судя по форме ее, временам Франциска ІІ-го; одна рукоятка ее, покрытая драгоценными камнями, стоила не меньше двухсот пистолей; но Атос никогда не соглашался заложить ее, или продать даже в самые несчастные минуты. Эта шпага сильно привлекала внимание Портоса. Он отдал бы за нее десять лет жизни.

Однажды отравляясь на свидание с какой-то герцогиней, он хотел занять ее у Атоса. Атос, не говоря ни слова, выбрал все из своих карманов, собрал все свои драгоценности, кошельки, аксельбанты и золотые цепочки и предложил все это Портосу; но шпага, сказал он, была припечатана к месту и могла быть снята с своего места только в том случае, если бы хозяин ее переменял квартиру. Кроме шпаги был еще один портрет вельможи времен Генриха III в самом изящном костюме, с орденом Св. Духа. Атос имел некоторое фамильное сходство с этим портретом, из чего видно было, что этот вельможа, кавалер орденов, был его предком.

Наконец ящик с великолепною позолотой и с таким же гербом, какой был на шпаге и портрете стоял на камине, составляя резкую противоположность с остальным убранством. Ключ от этого ящика Атос всегда носил с собой. Однажды он открывал этот ящик при Портосе; и Портос мог удостовериться, что в нем были только письма и бумаги; письма, вероятно лобовые, а бумаги фамильные.

Портос занимал очень большую и, как надо было полагать по наружности, великолепную квартиру в улице Старой Голубятни. Каждый раз, когда он проходил с кем-нибудь из друзей мимо своих окон, он поднимал голову и говорил: вот мое жилище! Но его никогда не заставали дома; он никого не принимал к себе и никто не знал, какие богатства заключала в себе эта по-видимому великолепная квартира.

Арамис жил в маленькой квартире, состоявшей из будуара, столовой и спальни, в нижнем этаже; спальня его выходила окнами в маленький сад, свежий, зеленый, тенистый и не проницаемый для глаз соседей.

О квартире д’Артаньяна и о слуге его Планше мы уже говорили прежде. Д’Артаньян, любопытный от природы, как все люди, способные к интригам, употреблял все старания, чтоб узнать, кто таковы были на самом деле Атос, Портос и Арамис; под этими военными именами каждый из них скрывал дворянское имя, в особенности Атос, в котором издали можно было узнать аристократа. Он обратился к Портосу, чтобы получить сведения об Атосе и Арамисе и к Арамису, чтобы узнать о Портосе.

К несчастию, Портос ничего не знал о жизни своего молчаливого товарища, кроме того, что всем было известно. Говорили, что он был очень несчастлив в любви и что ужасная измена отравила навсегда жизнь его. Но никто не знал, в чем состояла эта измена.

Что касается до Портоса, то в жизни его не было ничего таинственного, кроме настоящего имени его, которое известно было только де-Тревилю, так же как и имена его двух товарищей. Тщеславный и нескромный, он любил говорить о себе. Но наблюдатель был бы в большом заблуждении, если б верил всему, что он рассказывал о себе хорошего.

Арамис, по-видимому не имевший никаких тайн, был в самом деле человек самый таинственный. Он мало отвечал на расспросы о других и избегал ответов, когда речь шла о нем самом. Однажды д’Артаньян, долго разговаривая с ним о Портосе, и узнав от него, что носился слух о приятных отношениях этого мушкетера с одною княгиней, вздумал узнать что-нибудь о любовных похождениях своего собеседника.

— А вы, любезный товарищ, сказал он, — что же вы рассказываете только о чужих баронессах, княгинях и графинях.

— Извините, сказал Арамис, — я говорил об этом только потому, что Портос сам о том рассказывает; он говорил во всеуслышание обо всех этих вещах при мне. Но поверьте мне, любезный д’Артаньян, если б я знал об этом из другого источника, или если б он сказал мне это по секрету, то я сохранил бы его тайну как самый скромный исповедник.

— Я в этом не сомневаюсь, отвечал д’Артаньян, — но мне кажется, что вы сами коротко знакомы с гербами; доказательством служит вышитый платок, которому я обязан честью быть знакомым с вами.

На этот раз Арамис не рассердился, но с самым скромным видом отвечал дружески:

— Не забывайте, любезный друг, что я хочу служить Церкви и избегаю всех светских приключений. Платок, который вы у меня видели, не был вверен мне, но один из друзей моих забыл его у меня. Я должен был взять его, чтобы не скомпрометировать ни его, ни даму, которую он любил. Я же не имею и не хочу иметь любовницы, следуя в этом примеру рассудительного Атоса.

— Черт возьми, но ведь вы не аббат, потому что вы мушкетер.

— Мушкетер только на время, любезный друг, как говорит кардинал, мушкетер против желания; но, поверьте мне, по душе, я принадлежу к духовному званию. Атос и Портос втолкнули меня в мушкетеры, чтобы чем-нибудь занять меня; в то время когда мне следовало быть посвященным в духовный сан, встретилось маленькое затруднение… Но это вас нисколько не занимает, я отнимаю у вас драгоценное время.

— Нисколько, это меня очень занимает, сказал д’Артаньян, — и мне теперь решительно нечего делать.

— Но мне нужно прочитать служебник, потом сочинить стихи для г-жи д’Егильон, потом нужно сходить в улицу С. Оноре, купить румян для г-жи де-Лиеврёз, следовательно, если вы не заняты, то вы видите, любезный друг, что я очень занят.

И Арамис дружески протянул руку своему молодому товарищу и простился с ним.

Д’Артаньян, не смотря на все старания свои, не мог ничего более узнать о трех новых друзьях. Он решился верить в настоящее время всему, что говорили о их прошедшем, надеясь в будущем узнать что-нибудь вернее и подробнее.

Покуда он смотрел на Атоса как на Ахиллеса, на Портоса как на Аякса и на Арамиса как на Иосифа.

Жизнь четверых молодых людей шла весело. Атос играл и всегда несчастливо. Впрочем он никогда не занимал ни гроша у друзей своих, хотя его кошелек был всегда к их услугам; и когда случалось ему играть на слово, он всегда будил своего кредитора в шесть часов утра, чтобы заплатить ему долг, сделанный накануне.

С Портосом случались припадки восторга: в подобные дни, если он выигрывал, то делался надменным и щедрым, если же проигрывал, то пропадал совершенно на несколько дней, по прошествии которых являлся снова с бледным и вытянутым лицом, но с деньгами в кармане.

Арамис не играл никогда. Он был самый дурной мушкетер и самый неприятный гость на пиру. Он всегда был занят делом. Иногда посреди обеда, когда все, увлеченные вином, и в жару разговора, располагали оставаться еще часа три за столом, Арамис смотрел на часы, вставал с приятною улыбкой и прощался с обществом, чтобы идти посоветоваться как говорил он, с одним богословом, с которым у него назначено свидание. Иногда он возвращался домой писать какое-нибудь сочинение, и просил друзей не развлекать его.

Между тем Атос улыбался тою прекрасною меланхолическою улыбкой, которая так шла к его благородному лицу, а Портос пил, уверяя, что Арамис никогда не был бы больше как приходским сельским священником.

Планше, слуга д’Артаньяна, в счастливое время вел себя очень хорошо; он получал 30 су в день и в продолжение месяца всегда возвращался домой веселый как зяблик, и был вежлив с своим господином. Но когда счастливые дни в улице Могильщиков миновались, то есть, когда сорок пистолей короля Людовика XIII были почти истрачены, Планше начал жаловаться.

Атос находил эти жалобы отвратительными, Портос непристойными, а Арамис смешными. И потому Атос советовал д’Артаньяну отпустить негодяя, Портос хотел, чтобы его прежде поколотили, а Арамис говорил, что господин не должен слушать, когда слуга говорит о нем что-нибудь дурное.

— Хорошо вам говорить, сказал д’Артаньян, потому что вы, Атос, живете с Гримо как с немым; вы запрещаете ему говорить и потому не услышите от него худого слова; вы, Портос, ведете роскошную жизнь и Мускетон смотрит на вас как на божество; наконец вы, Арамис, всегда заняты изучением богословия и внушаете глубокое уважение слуге вашему Базену, человеку кроткому и набожному; но я, не имея прочного места и без средств к жизни, не мушкетер и даже не гвардеец, чем могу я внушить Планше расположение, страх или уважение?

— Дело важное, отвечали три друга; это относится к хозяйству; слуги как женщины; надобно поставить их сначала в такое положение, в котором они должны быть. Подумайте об этом.

Д’Артаньян подумал и решился предварительно наказать Планше, что и было исполнено им так же добросовестно как он поступал во всем; потом, поколотив его как следует, он запретил ему оставлять службу без его позволения, потому что, прибавил он, будущность моя наверное переменится: я ожидаю вскоре лучших обстоятельств. Итак, твое счастье обеспечено, если ты остаешься при мне, а я слишком добрый господин, чтобы лишить тебя хорошей будущности, уволив тебя теперь по твоей просьбе.

Такой образ действий заслужил уважение мушкетеров к распорядительности д’Артаньяна. Планше удовольствовался и не говорил больше об увольнении.

Четверо молодых людей жили дружно. Д’Артаньян, не имевший никаких привычек, потому что приехал из провинции и попал в мир для него совершенно новый, подражал во всем своим друзьям.

Они вставали зимой около 8 часов, летом в шесть и отправлялись за приказаниями и как будто за делом к де-Тревилю. Хотя д’Артаньян не был мушкетером, но исполнял службу с удивительною точностью; он был всегда для компании с тем из трех друзей своих, который был на очереди в карауле. Его все знали в отеле мушкетеров и все считали хорошим товарищем. Де-Тревиль, оценивший его с первого взгляда, и истинно к нему расположенный, не переставал хвалить его королю.

Три мушкетера, с своей стороны, также очень полюбили своего молодого товарища. Дружба, соединявшая всех четырех, потребность видеться три или четыре раза в день, то для дуэли, то по делам, или для удовольствия заставляла их беспрестанно бегать друг за другом как тени. Если встречали кого-нибудь из них по дороге от Люксембурга до площади Св. Сюльпиция, или от улицы Старой Голубятни до Люксембурга, то наверное они искали один другого.

Между тем обещания де-Тревиль шли своим чередом. Однажды король приказал Дезессару принять д’Артаньяна младшим в его роту гвардейцев. Д’Артаньян, вздыхая, надел мундир; он отдал бы десять лет жизни, чтобы променять его на мушкетерский. Но де-Тревиль обещал ему эту милость после двухлетнего испытания, которое могло быть сокращено, если бы д’Артаньяну представился случай оказать какую-нибудь услугу королю, или отличиться каким-нибудь блестящим делом. Д’Артаньян удалился с этим обещанием и на другой же день начал службу.

Тогда Атос, Портос и Арамис в свою очередь, ходили на караул вместе с д’Артаньяном, когда он был дежурным, так что рота Дезессара увеличилась четырьмя человеками, вместо одного, в тот день, когда поступил в нее д’Артаньян.

VIII. Придворная интрига

Между тем сорок пистолей короля Людовика XIII, как и все на свете, имели свой конец, и когда они пришли к концу, четыре товарища попали в затруднительное положение. Сперва Атос поддерживал несколько времени всю компанию на собственные деньги. Потом Портос, как обыкновенно бывало в таких случаях, исчез на несколько времени, и после того в продолжение еще двух недель снабжал их во всех нуждах; наконец настала очередь Арамиса, который принес жертву очень любезно и добыл несколько пистолей посредством продажи своих богословских книг, как говорил он.

Тогда, по обыкновению прибегнули к де-Тревилю, который дал несколько вперед в счет жалованья; по этого не надолго стало троим мушкетерам, наделавшим уже много долгов, и гвардейцу, который их еще не имел.

Наконец, когда они видели, что ничего уже больше не оставалось, то последними усилиями собрали восемь или десять пистолей, на которые Портос пошел играть. К несчастию он проиграл все и еще кроме того двадцать пять пистолей на слово.

Тогда затруднительное положение обратилось в самое печальное; голодные, в сопровождении слуг своих, они бегали по набережным и казармам, отыскивая, где можно пообедать у кого-нибудь из посторонних друзей, потому что, по мнению Арамиса, следовало в хорошие времена угощать обедом всех, кого попало, чтобы в несчастных случаях можно было самим где-нибудь попользоваться обедом.

Атос был приглашен на обеды четыре раза и каждый раз приводил с собою друзей своих со слугами их. Портос получил шесть таких приглашений, Арамис восемь — и каждый раз они отправлялись все вместе. Арамис, как из этого видно, мало говорил, но много делал. Что касается до д’Артаньяна, то, не будучи еще ни с кем знаком в столице, он нашел только один завтрак, состоявший из шоколада у одного священника из своей провинции и один обед у гвардейского корнета. Он привел всю ватагу к священнику, у которого они съели двухмесячный запас и к корнету, угостившему их на славу; но Планше говорил, что все-таки ели только раз в день, хотя и много ели.

Д’Артаньян был очень огорчен тем, что в замен великолепных угощений, предложенных ему Атосом, Портосом и Арамисом, он мог предложить товарищам только полтора обеда, потому что завтрак у священника можно было считать только в половину обеда. Он считал себя в тягость компании, забывая, по своей ребяческой доброте, что он кормил всех в продолжение целого месяца, и ум его начал деятельно работать. Он думал, что союз четырех людей молодых, храбрых, предприимчивых и деятельных, должен был иметь другую цель, кроме веселых прогулок, уроков фехтования и колкостей, более или менее умных.

Действительно, четверо таких людей, преданные друг другу, готовые жертвовать один для другого не только кошельком, но и жизнью, храбрые, должны были неизбежно какими бы то ни было средствами достигнуть предположенной ими цели. Одно только удивляло д’Артаньяна, каким образом друзья его об этом до сих пор не подумали.

Он думал об этом серьезно, ломал себе голову, как бы дать направление соединенной силе их, посредством которой, по его мнению, можно было бы как рычагом Архимеда, перевернуть весь свет, как вдруг раздался тихий стук в дверь. Д’Артаньян разбудил Планше и велел ему отпереть.

Из того, что мы сказали, что д’Артаньян разбудил Планше, не следует заключать, что это было ночью или рано утром. Нет! только что пробило четыре часа. Планше, два часа тому назад, приходил просить у барина обеда, на что тот отвечал ему поговоркой: кто спит, тот обедает. И Планше обедал во сне.

Вошел человек, наружности самой обыкновенной, что-то вроде мещанина. Планше, вместо десерта, хотел послушать их разговор, но мещанин объявил д’Артаньяну, что хочет сказать ему нечто важное и секретное и потому желает остаться с ним наедине.

Д’Артаньян выслал Планше и предложил посетителю сесть.

Последовала минута молчания, во время которой они оба смотрели друг на друга, как будто для того, чтобы сделать предварительное знакомство, после чего д’Артаньян поклонился в знак того, что он слушает.

— Я слышал о г. д’Артаньяне, как о человеке храбром, сказал мещанин, и эта репутация, кокорой он по справедливости пользуется, побудила меня доверить ему тайну.

— Говорите, милостивый государь, сказал д’Артаньян, который по инстинкту угадывал, что дело будет для него выгодное.

Гость, после непродолжительного молчания, продолжал:

— Жена моя служит прачкой у королевы, она не глупа и не дурна. Ее выдали за меня назад тому скоро три года; хотя имущество ее было невелико, но г. ла-Порт, хранитель гардероба королевы, ей крестный отец и покровительствует ей.

— Что же дальше? сказал д’Артаньян.

— А то, что жену мою похитили вчера утром, когда она выходила из своей рабочей комнаты, продолжал мещанин.

— Кто же похитил жену вашу?

— Наверно не знаю, но подозреваю…

— Кого же вы подозреваете?

— Одного человека, который давно ее преследовал.

— Черт возьми!

— Но если вам угодно знать, я вам скажу, продолжал мещанин, что я уверен, что это сделано больше по политическим расчетам, чем по любви.

— Больше по политическому расчету, чем по любви, сказал д’Артаньян, задумавшись, кого же вы подозреваете?

— Не знаю, сказать ли вам, что я подозреваю…

— Я вам замечу, милостивый государь, что я вас решительно ни о чем не спрашиваю. Вы сами пришли ко мне. Вы сказали, что хотите доверить мне тайну. Делайте, как вам угодно, если вы сомневаетесь, то еще можно уйти.

— Нет, мне кажется, что вы честный молодой человек, и я в вас не сомневаюсь. Я думаю, что жену мою арестовали не по ее любовным делам, но по делам другой дамы, поважнее ее.

— А! уж не за любовь ли г-жи де Боа-Траси, сказал д’Артаньян, который хотел показать перед мещанином, что ему известны придворные дела.

— Выше, выше, милостивый государь.

— Г-жи д’Егильон?

— Еще выше.

— Г-жи де-Шеврёз?

— Выше еще, гораздо выше.

Д’Артаньян остановился.

— Да, отвечал с испугу мещанин так тихо, что едва можно было слышать.

— А с кем?

— С кем же может быть, если не с герцогом…

— С герцогом…

— Да, милостивый государь! отвечал мещанин еще тише.

— Но как вы все это узнали?

— Как я узнал?

— Да, как вы узнали. Говорите все, иначе… вы понимаете.

— Я узнал от жены моей, от самой жены моей.

— А она от кого узнала об этом?

— От г. де-ла-Порта; я вам сказал, что она его крестница, а он в большой доверенности у королевы. Ла-Порт определил ее к ее величеству для того, чтобы наша бедная королева, покинутая королем, окруженная шпионами кардинала и изменниками, имела по крайней мере человека, которому она могла бы ввериться.

— А! вот теперь дело объясняется, сказал д’Артаньян.

— Жена моя поступила к ней только 4 дня тому назад; одно из условий состояло в том, чтобы она могла ходить ко мне два раза в неделю, потому что, как я уже имел честь сказать вам, жена меня очень любит; так она пришла ко мне и сказала по секрету, что королева теперь в большом страхе.

— В самом деле?

— Да. Кардинал, как кажется, преследует ее и притесняет больше чем когда-нибудь. Он не может простить ей истории с сарабандой. Вы знаете эту историю?

— Конечно, отвечал д’Артаньян, который ничего не знал, но не хотел показать этого.

— Так что теперь это уже не ненависть, а мщение.

— В самом деле?

— И королева думает…

— Ну, что же думает королева?

— Она думает, что герцогу Бокингему писали от ее имени.

— От имени королевы?

— Да, чтобы заставить его приехать в Париж, и когда он приедет, то поймать его в какую-нибудь западню.

— Черт возьми; но, любезный, как же замешана в этом деле ваша жена?

— Ее преданность королеве известна, и хотят или удалить ее от королевы, или напугать, чтобы узнать тайны ее величества, или соблазнить ее, чтобы сделать из нее шпиона.

— Это очень вероятно, отвечал д’Артаньян: — но знаете ли вы того, кто похитил ее?

— Я вам сказал, что, кажется, я его знаю.

— Как его зовут?

— Этого я не знаю. Я знаю только одно, что это человек преданный кардиналу.

— Но вы его видели?

— Да, жена показывала мне его один раз.

— Нет ли какой приметы, по которой можно бы узнать его?

— О, конечно! это господин с важным видом, у него волосы черные, смуглый цвет лица, проницательный взгляд, белые зубы и рубец на виске.

— Рубец на виске! сказал д’Артаньян и при этом белые зубы, проницательный взгляд, смуглый цвет лица, черные волосы и важный вид, это тот человек, которого я видел в Мёнге.

— Вы говорите, что видели его?

— Да, да, но это ничего не значит. Или ошибаюсь, это напротив много значит; если это тот самый, то я одним разом отмщу ему за всё, но где найти этого человека?

— Не знаю.

— Мы не имеете никаких сведений о его квартире?

— Никаких, однажды, когда я провожал жену в Лувр, он выходил оттуда, и она показала мне его.

— Черт возьми! шептал д’Артаньян, — все это очень неопределенно; от кого вы узнали о похищении жены вашей?

— От де-ла-Порта.

— Рассказывал он вам какие-нибудь подробности?

— Он сам их не знал.

— И вы ниоткуда больше ничего не узнали?

— О, да, я получил…

— Что?

— Но и не знаю, не будет ли это с моей стороны величайшею неосторожностью?

— Вы опять за старое; но на этот раз я замечу вам, что теперь уже поздно отступать.

— Я и не отступаю, черт возьми, сказал мещанин, ругаясь, чтобы придать себе бодрости. — Впрочем клянусь именем Бонасиё.

— Вас зовут Бонасиё? сказал д’Артаньян;

— Да.

— Вы Бонасиё, извините, что я прервал вас, но мне показалось, что это имя мне знакомо.

— Это очень может быть. Я хозяин этого дома.

— А! сказал д’Артаньян, привстав до половины и кланяясь ему, — так вы хозяин дома?

— Да. И так как вы живете у меня уже три месяца, и как вы, конечно, по рассеянности, по причине ваших занятий, забыли заплатить мне за квартиру и я не надоедал вам ни разу, то я полагал, что вы оцените мою деликатность.

— Как же, любезный Бонасиё, отвечал д’Артаньян, — поверьте, что я весьма благодарен вам за такую любезность и если могу быть чем-нибудь вам полезен…

— Я совершенно верю вам, и только хотел вам сказать, что имею полное доверие к вам.

— Так оканчивайте же, что вы начали мне рассказывать!

Мещанин вынул из кармана бумагу и подал ее д’Артаньяну.

— Письмо! сказал д’Артаньян.

— Которое я получил сегодня утром.

Д’Артаньян развернул его, и как уже темнело, то он подошел к окну. Мещанин последовал за ним.

«Не ищите жены вашей, читал д’Артаньян, она будет возвращена вам, когда в ней не будет больше надобности. Если вы сделаете какую-нибудь попытку найти её, вы пропали».

— Это довольно решительно, сказал д’Артаньян; — но это не больше как угроза.

— Да, но эта угроза пугает меня; я совсем не умею владеть шпагой и боюсь Бастилии.

— Гм! сказал д’Артаньян, — я тоже не хотел бы быть в Бастилии. Если бы дело заключалось только в том, чтобы подраться на шпагах, это бы еще ничего.

— Но я много рассчитывал на вас в этом случае.

— В самом деле?

— Видя, что вас часто посещают мушкетеры, такой прекрасной наружности, и зная, что это мушкетеры де-Тревиля, следовательно враги кардинала, я думал, что вы и друзья ваши, для пользы нашей бедной королевы, будете рады сделать неприятность кардиналу.

— Без сомнения.

— Притом же я думал, что так как вы должны мне за три месяца за квартиру…

— Да, да, вы уже говорили мне об этом, и я нахожу, что эта причина очень достаточная.

— Кроме того предполагая, во все время, пока вам угодно будет делать мне честь жить у меня, никогда не напоминать вам о квартирных деньгах…

— Очень хорошо.

— И прибавьте к этому, что я рассчитывал предложить вам пятьдесят пистолей, если бы, сверх ожидания, вы находились в затруднительном положении в настоящее время.

— Прекрасно, так вы богаты, любезный Бонасиё?

— Живу без нужды; я нажил тысячи две или три экю дохода от торговли в лавочке и в особенности от того, что взял несколько фондов последнего путешествия известного мореплавателя Жана Моке; так что, вы понимаете… Ах! вскричал мещанин.

— Что? спросил д’Артаньян.

— Что я там вижу!

— Где?

— На улице, против ваших окошек, в амбразуре ворот стоит человек, в плаще.

— Это он! сказали д’Артаньян и мещанин: они оба узнали этого человека.

— А, в этот раз он не уйдет от меня! сказал д’Артаньян, бросаясь за шпагой.

Вынув шпагу из ножен, он бросился вон из комнаты.

На лестнице он встретил Атоса и Портоса, шедших к нему.

Они посторонились, д’Артаньян проскочил между ними как стрела.

— Куда ты так бежишь? закричали оба мушкетера вдруг.

— Незнакомец из Мёнга, отвечал д’Артаньян и исчез.

Д’Артаньян неоднократно уже рассказывал друзьям своим о приключении с незнакомцем и о появлении прекрасной путешественницы, которой этот человек, казалось, доверил важное поручение.

Атос полагал, что д’Артаньян потерял свое письмо во время драки. Он утверждал, что дворянин не может быть способен на такую низость, чтобы украсть письмо, а по описанию д’Артаньяна, незнакомец был никто иной как дворянин.

Портос видел во всем этом только любовное свидание, назначенное дамой кавалеру или наоборот, и полагал, что этому свиданию помешало присутствие д’Артаньяна и его желтой лошади.

Арамис сказал, что это дело таинственное и лучше не углубляться в него.

Итак они поняли из нескольких слов д’Артаньяна в чем дело, и полагая, что, догонит он этого человека или нет, во всяком случае он придет домой, они продолжали свою дорогу.

Когда они вошли в комнату д’Артаньяна, она была пуста; хозяин дома, опасаясь за последствия встречи молодого человека с незнакомцем, из предосторожности, счел благоразумным удалиться.

IX. Д’Артаньян

Как предвидели Атос и Портос, д’Артаньян через полчаса возвратился. Он не нашел и в этот раз своего незнакомца, исчезнувшего как будто волшебством. Д’Артаньян обежал со шпагою в руке все окрестные улицы, но не нашел того, кого искал; тогда ему пришло в голову попробовать то, с чего бы, может быть, следовало начать, — постучаться в ворота, подле которых стоял незнакомец; но он напрасно ударил десять или двенадцать раз молотком, никто не отвечал, и соседи, привлеченные шумом за воротами или к окошкам, уверяли его, что этот дом уже полгода как не обитаем и что все двери его заколочены.

Между тем как д’Артаньян бегал по улицам и стучался в ворота, Арамис присоединился к своим товарищам, так что когда д’Артаньян возвратился домой, то он нашел у себя всех трех друзей.

— Ну что? сказали вместе все три мушкетера, увидев д’Артаньяна, вспотевшего от усталости и с выражением досады на лице.

— Да что? сказал он, бросая шпагу на постель: — это не человек, а дьявол; он исчез как привидение.

— Вы верите в привидения? спросил Атос Портоса.

— Я верю только тому, что вижу; но как я никогда не видал привидений, то и не верю в существование их.

— Библия приказывает нам верить в них, сказал Арамис, — тень Самуила являлась Саулу и мне было бы жаль, если б вы не верили этому, Портос.

— Во всяком случае, человек он или черт, тело или тень, мечта или действительность, этот человек рожден на мое мученье, потому что его бегство лишило нас прекрасного дела, господа, такого дела, от которого можно бы выиграть сто пистолей, а может быть и больше.

— И как это? сказали Портос и Арамис вместе.

Атос, верный своей системе молчания, удовольствовался вопросительным взглядом на д’Артаньяна.

— Планше, сказал д’Артаньян своему слуге, высунувшему в эту минуту голову в отворенную дверь, чтобы подслушать что-нибудь из разговора их, — поди к хозяину дома, Бонасиё, и скажи ему, чтобы он прислал нам полдюжины бутылок вина Божанси, я предпочитаю это вино другим винам.

— А! так вы пользуетесь открытым кредитом хозяина? спросил Портос.

— Да, с сегодняшнего дня, отвечал д’Артаньян, — и будьте уверены, что если его вино не хорошо, мы заставим его послать за другим.

— Должно пользоваться, но не употреблять во зло, сказал в виде наставленья Арамис.

— Я всегда говорил, что д’Артаньян умнее всех нас, сказал Атос, и высказав это мнение, на которое д’Артаньян отвечал поклоном, снова впал в обычное молчание.

— Но скажите, в чем же дело? спросил Портос.

— Да, сказал Арамис, — расскажите же, любезный друг, если только в этом деле не замешана честь какой-нибудь женщины; в противном случае лучше сохраните свою тайну.

— Будьте спокойны, отвечал д’Артаньян, ничья честь не пострадает от того, что я вам скажу.

И он рассказал своим друзьям от слова до слова все, что было между ним и его хозяином, прибавив, что человек, похитивший жену достойного владетеля дома, был тот самый незнакомец, с которым он встретился в гостинице Франк-Мёнье.

— Ваше дело не дурно, сказал Атос и, попробовав вина с видом знатока, кивнул головой в знак одобрения; — и с вашего хозяина можно будет получить пятьдесят или шестьдесят пистолей. Только теперь следует подумать, стоят ли пятьдесят или шестьдесят пистолей того, чтобы рисковать четырьмя головами.

— Но не забывайте, сказал д’Артаньян, — что в этом деле замешана женщина, похищенная женщина, которой без сомнения угрожают, может быть, мучат ее, и все это за то, что она верна своей госпоже.

— Берегитесь д’Артаньян, сказал Арамис: — мне кажется, что вы принимаете слишком горячее участие в жене Бонасиё. Женщина создана для нашей погибели и от нее произошли все наши бедствия.

При этом изречении Арамиса, Атос нахмурил брови и укусил губы.

— Я беспокоюсь совсем не о жене Бонасиё, сказал д’Артаньян, — но о королеве, которая покинута королем, преследуема кардиналом и видит, как падают одна за другою головы ее друзей.

— Зачем же она любит тех, кого мы ненавидим больше всего на свете: испанцев и англичан?

— Испания ее отечество, сказал д’Артаньян, — и потому очень естественно, что она любит испанцев, детей своей родины. Что же касается до второго упрека вашего, то я слышал, что она любит не англичан, а одного англичанина.

— Право, сказал Атос: — надо сознаться, что этот Англичанин стоит того, чтобы его любили. Я никогда не видал другого такого молодца как он.

— Не считая того, что никто не одевается так, как он, сказал Портос. — Я был в Лувре в тот день, когда он рассыпал свой жемчуг, поднял две жемчужины и продал их по десяти пистолей за каждую. А ты знаешь его, Арамис?

— Также как вы, я был в числе тех, которые арестовали его в Амиенском саду, куда меня провел де-Пютанж, конюх королевы. Я был в это время в семинарии, и приключение это показалось мне жестоким для короля.

— Это не помешало бы мне, сказал д’Артаньян, — если б я знал, где находится герцог Бокингем, взять его за руку и привести к королеве, хотя бы только для того, чтобы взбесить кардинала, потому что наш настоящий, единственный и вечный враг — это кардинал, и если б мы могли найти средство сделать ему какую-нибудь чувствительную неприятность, признаюсь, я охотно рискнул бы головой.

— И лавочник сказал вам, д’Артаньян, что королева думает, будто Бокингема заставили приехать посредством ложного приглашения? спросил Атос.

— Она этого опасается.

— Подождите же, сказал Арамис.

— Чего? спросил Портос.

— Продолжайте, я стараюсь припомнить обстоятельства.

— И теперь я убежден, сказал д’Артаньян. — что похищение этой женщины, преданной королеве, имеет связь с происшествиями, о которых мы говорим, а может быть, и с присутствием Бокингема в Париже.

— Сколько соображения у этого гасконца, сказал Портос с восхищением.

— Я очень люблю его слушать, выговор его забавляет меня, сказал Атос.

— Господа, выслушайте меня, сказал Арамис.

— Мы слушаем, сказали все трое.

— Вчера я был у одного ученого доктора богословия, с которым я иногда советуюсь в и. моих занятиях.

Атос улыбнулся.

— Он живет в отдаленном квартале, продолжал Арамис, — того требуют его привычки и занятия. В то время, когда я выходил от него… — Арамис остановился.

— Ну что же, спросили слушатели: — в то время. когда вы выходили от него?

Арамис как будто сделал усилие над самим собою, как человек, приготовившийся лгать и остановленный непредвиденным препятствием; но глаза трех товарищей были устремлены на него, они наострили уши, не было возможности отступить.

— У этого доктора есть племянница, сказал Арамис.

— А! у него есть племянница! прервал Портос.

— Женщина достойная уважения, сказал Арамис.

Трое друзей засмеялись.

— А! если вы смеетесь и не верите, так и не узнаете ничего, сказал Арамис.

— Мы верим как магометане, и немы как катафалки, сказал Атос.

— Я продолжаю, сказал Арамис. — Эта племянница иногда приходит навестить дядю; вчера случилось, что она была там в одно время со мною и я должен был предложить свои услуги, чтобы проводить ее до кареты.

— А! у племянницы доктора есть своя карета! прервал Портос, который был очень невоздержан на словах; — прекрасное знакомство, друг мой.

— Портос, сказал Арамис, — я уже не раз замечал вам, что вы очень нескромны и что это вредит вам в мнении женщин.

— Господа, дело серьезное, сказал д’Артаньян, предвидевший сущность приключения, — постараемся же не шутить. Продолжайте, Арамис.

— Вдруг человек большого роста, смуглый, по-видимому, дворянин — в роде вашего незнакомца, д’Артаньян.

— Может быть, он самый, сказал д’Артаньян.

— Может быть, сказал Арамис… он подошел ко мне с 5 или 6 человеками, которые шли в десяти шагах за ним, и самым вежливым тоном сказал мне: «Г. Герцог и вы, мадам, продолжал он, обращаясь к даме, которую я вел под руку…

— К племяннице доктора?

— Замолчите же, Портос, вы несносны, сказал Атос.

— «Не угодно ли вам сесть в эту карету без всякого сопротивления и без шума».

— Он принял вас за Бокингема, сказал д’Артаньян.

— Я то же думаю, отвечал Арамис.

— Но даму? спросил Портос.

— Он принял её за королеву, отвечал д’Артаньян.

— Совершенно справедливо, отвечал Арамис.

— Этот гасконец дьявол! сказал Атос; — ничто не ускользнет от него.

— Дело в том, сказал Портос, — что Арамис ростом и фигурой похож на прекрасного герцога; но мне кажется, что одежда мушкетера…

— Я был в огромном плаще, сказал Арамис.

— Черт возьми, в июле месяце! Сказал Портос; — разве доктор боится, чтобы тебя не узнали?

— Понятно еще, что шпион мог ошибиться в росте, но лице сказал Атос.

— На мне была большая шляпа, сказал Арамис.

— Боже мой! сколько предосторожностей, чтобы заниматься богословием, сказал Портос.

— Господа, сказал д’Артаньян, — не будем же тратить времени на шутки, разойдемся в разные стороны и пойдем искать жену лавочника; в этом ключ к интриге.

— Женщина такого низкого звания! неужели вы так думаете, д’Артаньян! сказал Портос с презрительной миной.

— Она крестница ла-Порта, доверенного слуги королевы. Разве я вам не говорил этого, господа? И притом, может быть, со стороны ее величества это расчет искать опоры в столь низком звании. Высокие головы видны издалека, а у кардинала хорошее зрение.

— Если так, сказал Портос, — уговоритесь прежде с лавочником в цене и не берите с него дешево.

— Это бесполезно, сказал д’Артаньян, — я думаю, что если б он даже ничего не заплатил нам, то нам хорошо заплатят с другой стороны.

В эту минуту раздался на лестнице шум ускоренных шагов, дверь отворилась с треском и несчастный лавочник бросился в комнату, где происходило совещание.

— Ах, господа! сказал он, — ради Бога, спасите меня. Там идут четверо, чтобы арестовать меня. Спасите! спасите!

Портос и Арамис встали.

— Подождите, сказал д’Артаньян, делая им знак, чтобы они вложили полуобнаженные шпаги: — здесь нужно действовать не храбростью, а благоразумием.

— Однако, сказал Портос, мы не допустим…

— Предоставьте все д’Артаньяну, сказал Атос, — повторяю, он умнее всех нас и я с своей стороны объявляю, что я ему повинуюсь. Делай, как знаешь, д’Артаньян.

В то время четыре гвардейца показались у дверей передней; но при виде четырех мушкетеров со шпагами, они не решались идти далее.

— Войдите, господа, сказал д’Артаньян, — вы здесь у меня, и мы все верные слуги короля и кардинала.

— В таком случае, господа, вы не будете препятствовать нам исполнить полученные нами приказания, спросил тот, который был по-видимому начальником отряда.

— Напротив, господа, мы поможем вам в случае нужды.

— Что это он говорит? прошептал Портос.

— Ты глуп! молчи! сказал Атос.

— Но вы обещали мне… сказал потихоньку лавочник.

— Мы можем спасти вас только в таком случае, если сами останемся свободны, отвечал также тихо д’Артаньян — если же мы будем защищать вас, то нас арестуют вместе с вами.

— Но мне всё-таки кажется…

— Войдите, господа, сказал вслух д’Артаньян: — я не имею никакой причины защищать этого господина. Я видел его сегодня в первый раз и по какому еще случаю, он сам скажет вам; он приходил требовать с меня денег за квартиру. Не правда ли, Бонасиё? Отвечайте.

— Совершенная правда, сказал лавочник; но этот господин не сказал вам…

— Ни слова обо мне и о друзьях моих, в особенности о королеве, или вы погубите всех нас и не спасете себя. Ступайте, господа, уводите этого человека.

И д’Артаньян толкнул изумленного лавочника в руки гвардейцев, говоря ему:

— Вы бездельник, любезный друг, пришли за деньгами ко мне, мушкетеру! в тюрьму его! ведите его господа, и держите его под замком, как можно дольше, чтобы мне выиграть побольше времени для уплаты.

Солдаты рассыпались в благодарности и увели свою добычу.

Когда они спускались с лестницы, д’Артаньян ударил по плечу начальника их.

— Не выпьем ли мы за здоровье друг друга? сказал он, наливая два стакана вина Божанси, полученного им от щедрого Бонасиё.

— Очень благодарен за честь, сказал начальник, и принимаю с признательностью.

— Ну, так за ваше здоровье… Как вас зовут?

— Боаренар.

— Г. Боаренар!

— За ваше, дворянин, позвольте спросить как ваше имя?

— Д’Артаньян.

— За ваше здоровье!

— И кроме того, сказал д’Артаньян, как будто в восторге, выпьем за здоровье короля и кардинала.

Начальник отряда может быть не доверял бы искренности д’Артаньяна, если бы вино было не так хорошо; но оно было не дурно и потому он не сомневался.

— Но что за низость вы наделали? сказал Портос, когда начальник отряда догнал своих товарищей и четыре друга снова остались одни. Как можно, чтобы четыре мушкетера допустили арестовать в своем присутствии несчастного, который просит их о помощи. — И дворянину пить с полицейским!

— Портос, сказал Арамис, — Атос сказал уже тебе, что ты глуп, и я разделяю его мнение. Д’Артаньян, ты великий человек и когда будешь на месте де-Тревиля, я прошу твоего покровительства, чтобы получить аббатство.

— Ничего не понимаю, сказал Портос, вы одобряете поступок д’Артаньяна.

— Разумеется, сказал Атос, я не только одобряю поступок д’Артаньяна, но и поздравляю его с этим.

— Теперь, господа, сказал д’Артаньян, не беспокоясь объяснять свое поведение Портосу, все за одного, один за всех, таков наш девиз, не правда ли?

— Однако, сказал Портос.

— Протягивай руку и клянись, сказали Атос и Арамис вместе.

Побежденный примером, ворча про себя, Портос протянул руку и четыре друга повторили в один голос клятву, предложенную д’Артаньяном:

«Все за одного, один за всех»!

— Хорошо, теперь ступайте все по домам, сказал д’Артаньян таким тоном, как будто всю жизнь свою привык приказывать, и будьте внимательны, потому что с этой минуты мы будем в борьбе с кардиналом.

X. Мышеловка в 17-м веке

Изобретение мышеловки относится к древним временам; как только первые образовавшиеся общества изобрели полицию, в тоже время полиция изобрела мышеловки.

Так как читатели наши, может быть, незнакомы с наречием Иерусалимской улицы, и как в продолжение 15 лет с тех пор как мы начали писать, еще в первый раз случилось нам употребить это слово в таком смысле, то объясним, что такое мышеловка.

Когда в каком-нибудь доме арестуют лицо, подозреваемое в каком-нибудь преступлений, то это арестование содержат в тайне, в первой комнате помещают в засаде 4 или 5 человек, отворяют дверь всем, кто стучится, за ними опять затворяют и их арестуют; таким образом через два или три дня захватывают почти всех, кто часто бывает в доме.

Это называется мышеловка.

Итак, комнату Бонасиё обратили в мышеловку и всякого, кто приходил туда, люди кардинала арестовали и допрашивали. Само собою разумеется, что так как первый этаж, где жил д’Артаньян, имел особый выход, то приходившие к нему не подвергались следствию.

Впрочем к д’Артаньяну никто не приходил, кроме трех мушкетеров. Они пустились в розыски, каждый отдельно, но ничего не открыли. Атос даже спрашивал де-Тревиля, и это очень удивило его капитана, потому что Атос обыкновенно был крайне молчалив. Но де-Тревиль ничего не знал, кроме того, что когда он в последний раз видел кардинала, короля и королеву, то кардинал имел вид очень озабоченный, король был беспокоен, а по красным глазам королевы видно было, что она или худо спала, или плакала. Но это последнее обстоятельство мало его поразило, потому что королева, со времени своего замужества, часто не спала и плакала.

Де-Тревиль советовал Атосу, во всяком случае, верно служить королю и особенно королеве, и передать такую же просьбу его товарищам.

Что касается до д’Артаньяна, то он не выходил из дому. Он обратил свою комнату в обсерваторию. Из окон он видел всех, кто приходил и попадался в засаду; притом, сняв доски в полу, он через простой потолок, отделявший его от комнаты внизу, где происходили допросы, слышал все происходившее между инквизиторами и обвиненными.

Допросы, предшествуемые подробным обыском арестуемых лиц, происходили почти всегда следующим образом:

— Не давала ли вам госпожа Бонасиё какой-нибудь вещи для передачи мужу ее, или кому-нибудь другому?

— Не давал ли вам г. Бонасиё какой-нибудь вещи для передачи его жене, или кому-нибудь другому?

— Не доверяли ли Бонасиё, или жена его, вам чего-нибудь на словах?

— Если бы они знали что-нибудь, то не спрашивали бы таким образом, сказал сам себе д’Артаньян. Что же они хотят узнать? Не находится ли герцог Бокингем в Париже и не имел ли он или не должен ли иметь свидание с королевой?

Д’Артаньян остановился на этой мысли, которая, судя по всему слышанному им, была очень вероятна.

Между тем мышеловка продолжала действовать и бдительность д’Артаньяна также.

На другой день после арестования несчастного Бонасиё, вечером, когда Атос ушел от д’Артаньяна, чтобы отправиться к де-Тревилю, в девять часов, когда Планше принимался приготовлять постель, раздался стук в дверь с улицы; тотчас дверь отворилась и опять затворилась: кто-то попался в мышеловку.

Д’Артаньян бросился к тому месту, где пол был разобран, лег и начал прислушиваться.

Раздались крики, потом стоны, которые старались заглушить. Допроса не было.

— Черт возьми, подумал д’Артаньян, это кажется женщина: ее обыскивают, она противится, против нее употребляют силу, — какая низость!

И д’Артаньян, при всем своем благоразумии, едва не вмешался в сцену, происходившую внизу.

— Но я вам говорю, что я хозяйка дома, господа; я вам говорю, что я г-жа Бонасиё; я вам говорю, что я служу королеве, кричала несчастная женщина.

— Г-жа Бонасиё, бормотал д’Артаньян; неужели я буду так счастлив, что найду то, чего все ищут?

— Вас-то именно мы и ожидали, сказали допрощики.

Голос более и более заглушался; послышалось как будто происходила борьба. Жертва противилась на столько, на сколько женщина может противиться четырем мужчинам.

— Простите, господа, прост… бормотал голос, потом слышны были только непонятные звуки.

— Они завязывают ей рот, они хотят тащить ее, сказал д’Артаньян, вскакивая. Шпагу, а, вот она! Планше!

— Что прикажете?

— Беги за Атосом, Портосом и Арамисом. Один из трех вероятно дома, а может быть, все. Пусть они возьмут шпаги и бегут сюда. Ах, я вспомнил. Атос у де-Тревиля.

— Но куда же вы идете?

— Я спущусь через окно, сказал д’Артаньян, чтобы поспеть скорее; положи доски, вымети пол, ступай через дверь и беги, куда я тебе сказал.

— О, вы убьетесь, сказал Планше.

— Молчи, дурак, отвечал д’Артаньян. И ухватившись за раму окна, он спустился вниз: к счастью первый этаж был не высок и он упал без ушиба.

Потом тотчас начал стучать в дверь; ворча про себя:

— Дам поймать себя в мышеловку и горё кошкам, которые нападут на такую мышь.

Едва раздался стук молотка, как шум прекратился, приблизились шаги, дверь отворилась и д’Артаньян, со шпагою в руке, бросился в комнату Бонасиё. Дверь, вероятно, от действия пружины, затворились за ним сама собой.

Тогда обитатели несчастного дома Бонасиё и ближайшие соседи услышали страшный крик, топанье ногами, звуки ударяющихся шпаг и продолжительный треск ломающейся мебели. Минуту спустя, те, которые будучи привлечены шумом, подошли к окошкам, чтобы узнать причину его, видели как дверь опять отворилась и четыре человека, в черной одежде, не вышли, а вылетели в нее как испуганное воронье, оставив на земле и на углах столов перья из своих крыльев, т. е. клочки своей одежды.

Д’Артаньяну, впрочем, не трудно было остаться победителем, потому что только один из полицейских был вооружен, но и он защищался только для виду. Правда, что трое остальных напали на молодого человека со стульями, табуретами и горшками, но две или три царапины, сделанные шпагой гасконца, испугали их. Десяти минут достаточно было для их поражения и поле битвы осталось за д’Артаньяном.

Соседи, открывшие свои окна, с хладнокровием, свойственным жителям Парижа в эти времена постоянных волнений и драк, опять закрыли их, увидели, что четверо черных людей убежали; они уже по инстинкту знали, что на время все было кончено.

Впрочем, было уже поздно, а тогда, как и теперь, в Люксембургском квартале рано ложились спать.

Оставшись один с госпожою Бонасиё, д’Артаньян обратился к ней: несчастная женщина лежала в креслах, почти без чувств. Д’Артаньян осмотрел ее с ног до головы.

Это была очаровательная женщина, двадцати пяти или двадцати шести лет, брюнетка, с голубыми глазами, с носом, слегка вздернутым, с чудными зубами и с прекрасным цветом тела, белым и розовым. Впрочем этим и ограничивались признаки, по которым можно было бы принять ее за знатную даму. Руки были белы, но не изящны; ноги также были не аристократические. По счастию, д’Артаньян не дошел еще до того, чтобы заниматься такими подробностями.

Между тем как он рассматривал г-жу Бонасиё и дошел до ног, как мы сказали, он заметил на полу тонкий батистовый платок; по обыкновению, поднял его и на углу его заметил вышитые буквы, точно такие же, как видел на платке, за который едва не подрался с Арамисом.

С того времени д’Артаньяну не нравились платки с гербами; поэтому, не говоря ни слова, он положил поднятый им платок в карман г-жи Бонасиё.

В эту минуту г-жа Бонасиё пришла в чувство. Она открыла глаза, осмотрелась со страхом кругом и увидела, что комната была пуста и что она была одна со своим избавителем. Она тотчас с улыбкой протянула ему руки. А улыбка г-жи Бонасиё была очаровательна.

— Ах, это вы меня спасли, сказала она, позвольте мне поблагодарить вас.

— Мадам, отвечал д’Артаньян, я сделал то, что всякий дворянин сделал бы на моем месте, и вам не за что благодарить меня.

— Нет, милостивый государь, вы оказали мне услугу и я докажу вам, что я не неблагодарная. Но чего хотели от меня эти люди, которых я сначала приняла за воров, и отчего г-на Бонасиё нет здесь?

— Мадам, эти люди гораздо опаснее воров, потому что это агенты кардинала, а что касается до г-на Бонасиё, то его здесь нет потому, что вчера за ним пришли и увели его в Бастилию.

— Мой муж в Бастилии! вскричала г-жа Бонасиё, о Боже! что же он сделал? несчастный, он воплощенная невинность!

И что-то в роде улыбки показалось на испуганном лице молодой женщины.

— Что он сделал? сказал д’Артаньян. Я думаю, что единственное преступление его состоит в том, что он имеет вместе счастие и несчастие быть вашим мужем.

— Разве вы знаете…

— Я знаю, что вас похитили.

— Кто? вы знаете? о, если вы знаете это, скажите мне.

— Человек сорока или сорока пяти лет, с черными волосами, смуглый, с рубцом на левом виске.

— Это верно, но как его зовут?

— Как его зовут? этого я не знаю.

— А муж мой знал, что мена похитили?

— Он был предупрежден об этом письмом, которое писал ему сам похититель.

— Не подозревает ли он, спросила с смущением г-жа Бонасиё, какой-нибудь причины этого похищения?

— Кажется, он приписывает причину политической.

— Прежде я сомневалась в этом, а теперь думаю тоже самое. Так любезный мой г-н Бонасиё не подозревал меня ни минуты…

— О, напротив, он гордился вашим умом и особенно вашею любовью.

Едва заметная улыбка вторично промелькнула на розовых губах прекрасной молодой женщины.

— Но, продолжал д’Артаньян, как вы убежали?

— Я воспользовалась минутой, когда меня оставили одну, и так как знала уже с нынешнего утра, чему следует приписать мое похищение, то с помощью простыни спустилась из окна и думая, что муж мой здесь, прибежала сюда.

— Чтобы отдаться под его защиту?

— О, нет, я знала, что он, бедняжка, не в состоянии защитить меня; но как он мог быть нам полезен в другом случае, то я хотела предупредить его.

— О чем?

— О, это не мой секрет и потому я не могу вам этого сказать.

— Впрочем, сказал д’Артаньян, извините, что я, солдат, напомню вам о благоразумии; я думаю, мы здесь не в таком месте, чтобы сообщать друг другу тайны. Люди, которых я прогнал, воротятся с подкреплением, и если они застанут нас здесь, то мы пропали. Правда, что я послал предупредить троих моих друзей, но неизвестно еще, найдут ли их дома.

— Да. Вы правы, сказала испуганная г-жа Бонасиё, — Убежим, спасемся.

С этими словами она взяла д’Артаньяна под руку и быстро увела его.

— Но куда мы побежим? спросил д’Артаньян, — где мы спасемся?

— Уйдем прежде всего из этого дома, а потом увидим.

Молодая женщина и молодой человек, не позаботившись затворить дверь, быстро пошли по улице Могильщиков, и остановились только на площади Св. Сюльпиция.

— А теперь, что мы будем делать, спросил д’Артаньян, — и куда прикажете мне проводить вас?

— Признаюсь, я в большом затруднении отвечать вам на это, сказала г-жа Бонасиё: — мое намерение было предупредить г. ла-Порта через моего мужа, что он должен сообщить нам подробно, что происходило в Лувре в последние три дня и не опасно ли мне там показаться.

— Но я могу предупредить ла-Порта, сказал д’Артаньян.

— Без сомнения, только одно несчастие: что Бонасиё знают в Лувре и его пропустили бы, а вас не знают и не пустят туда.

— Полноте, сказал д’Артаньян, — у вас верно есть при какой-нибудь калитке Лувра преданный сторож, который по условному паролю…

Г-жа Бонасиё внимательно посмотрела на молодого человека.

— А если я вам сообщу этот пароль, сказала она, — забудете ли вы его тотчас как скажете?

— Честное слово дворянина! сказал д’Артаньян таким тоном, что в истине обещания его нельзя было сомневаться.

— Хорошо, я вам верю; вы кажется честный молодой человек, и притом, может быть, счастье ваше зависит от вашей преданности.

— Я сделал бы и без обещания, по совести, все что могу, чтобы услужить королю или королеве, сказал д’Артаньян; располагайте мною как другом.

— Но куда же вы меня поместите на это время?

— Нет ли у вас кого из знакомых, куда ла-Порт мог бы придти за вами.

— Нет, я не хочу никому вверяться.

— Постойте, сказал д’Артаньян; мы у дверей квартиры Атоса. Да, точно.

— Кто это Атос?

— Один из моих друзей.

— Но если он дома и меня увидит?

— Его нет дома; я проведу вас в его комнату и унесу с собою ключ.

— А если он воротится?

— Он не воротится; впрочем ему скажут, что я привел даму, и что эта дама у него.

— Но это может компрометировать меня.

— Что вам за дело! никто вас не будет знать; впрочем мы в таком положении, что можно пренебречь некоторыми приличиями.

— Ну, пойдемте же к вашему другу. Где он живет?

— В улице Феру, за два шага отсюда.

— Идем.

И оба отправились. Как предвидел д’Артаньян, Атоса действительно не было дома; он взял ключ, который ему всегда давали, как домашнему другу, взошел на лестницу и ввел г-жу Бонасиё в маленькую комнату, описанную нами прежде.

— Вы здесь как дома, сказал он; дожидайтесь, заприте дверь изнутри и отоприте только тогда, когда услышите три удара в дверь таким образом, слушайте. И он ударил три раза: два раза скоро один после другого и довольно крепко, а третий раз немного спустя и легче.

— Хорошо, сказала г-жа Бонасиё, — теперь моя очередь дать вам инструкцию.

— Я слушаю.

— Идите к калитке Лувра со стороны улицы Лестницы и спросите Жермена.

— Хорошо. Потом?

— Он спросит вас что вам угодно; тогда вы скажете ему два слова: Тур и Брюссель; после того он исполнит все ваши приказания.

— А что я ему прикажу?

— Позвать ла-Порта, камердинера королевы.

— А когда ла-Порт придет?

— Вы пришлете его ко мне.

— Хорошо; но где и как я вас увижу?

— А вы хотите непременно меня опять видеть?

— Разумеется.

— Хорошо, предоставьте это мне и будьте спокойны.

— Я полагаюсь на ваше слово.

— Вы не ошибетесь.

Д’Артаньян поклонился г-же Бонасиё, бросив ей самый нежный взгляд, какой только мог, и между тем как спускался с лестницы, он слышал как дверь за ним заперли на два поворота. В два прыжка он очутился у Лувра; пробило десять часов, когда он входил в калитку Лувра. Все рассказанные нами происшествия произошли в течение получаса.

Все случилось так, как говорила г-жа Бонасиё. Но условленному паролю, Жермен повиновался; через десять минут пришел ла-Порт; д’Артаньян в двух словах рассказал ему в чем дело и сообщил, где была г-жа Бонасиё. Ла-Порт два раза переспросил в подробности адрес и отправился бегом.

Но сделавши не более десяти шагов, он воротился назад.

— Молодой человек, сказал он д’Артаньяну, — я вам дам совет.

— Какой?

— Может быть вас, будут допрашивать о том, что было теперь сейчас.

— Вы думаете?

— Да. Нет ли у вас друга, у которого часы отстают?

— Ну?

— Идите к нему, чтоб он мог засвидетельствовать, что в половине десятого вы были у него. Юридически это называется алиби (отсутствие, доказанное присутствием в другом месте).

Д’Артаньян нашел совет благоразумным; он со всех ног побежал к де-Тревилю; но не входя в общую залу, он просил позволения пройти в его кабинет. Так как он был одним из частых посетителей дома, то его просьбу исполнили без затруднения и пошли доложить де-Тревилю, что его молодой земляк, имея сообщить ему что-то важное, просит особенной аудиенции. Спустя пять минут, де-Тревиль спрашивал д’Артаньяна, что он может для него сделать и чему обязан его посещением в такое позднее время.

— Извините, сказал д’Артаньян, воспользовавшийся тем временем, когда оставался один, чтобы переставить часы на полчаса назад: — я полагал, что так как еще только 25 минут десятого, то еще не поздно явиться к вам.

— 25 минут десятого! вскричал де-Тревиль, смотря на часы, — это не может быть!

— Посмотрите, сказал д’Артаньян.

— Справедливо, отвечал де-Тревиль, — я думал, что уже позже. Но, что же вам угодно?

Тогда д’Артаньян рассказал де-Тревилю длинную историю о королеве. Говорил, что он очень опасается за ее величество, что он слышал о намерениях кардинала в отношении к Бокингему, — и все это с таким спокойствием и важностью, что де-Тревиль совершенно поверил ему, тем более что он и сам, как мы говорили, заметил что-то особенное между кардиналом, королем и королевою.

В десять часов д’Артаньян ушел от де-Тревиля, который благодарил его за сообщенные ему сведения, советовал ему всегда верно служить королю и королеве, и, простившись с ним, пошел опять в залу. Но сходя с лестницы, д’Артаньян вспомнил, что оставил свою трость: он быстро опять поднялся по лестнице, вошел в кабинет, передвинул опять стрелку на часах как следовало, чтобы на другой день не заметили, что они врут, и уверенный, что имеет свидетеля в доказательство своей невинности, спустился с лестницы и вышел на улицу.

XI. Интрига завязывается

Сделав визит де-Тревилю, д’Артаньян в задумчивости отправился домой самою дальнею дорогой.

О чем же задумался д’Артаньян, до того, что свернул с прямой дороги и шел, смотря на небо, то вздыхая, то улыбаясь.

Он думал о г-же Бонасиё. Для новичка из мушкетеров эта молодая женщина была почти идеалом любви. Хорошенькая, таинственная, посвященная почти во все интриги двора, отражалось на приятных чертах лица ее столько очаровательной важности; она слыла притом не совсем нечувствительною, а это составляет неодолимое привлечение для новичков в любви, притом д’Артаньян освободил ее из рук злодеев, хотевших обыскать ее и оскорбить, и эта важная услуга произвела между ними чувство признательности, которое так легко переходит в другое, более нежное, чувство.

Мечты летят быстро на крыльях воображения. Д’Артаньяну уже представлялось, что к нему подходит посланник от молодой женщины с билетом, приглашающим на свидание, с золотою цепью, или с бриллиантом. Мы говорили уже, что молодые люди не стыдились принимать подарки от короля; прибавим, что в то время, не отличавшееся строгою нравственностью, они не больше стыдились и в отношении к своим любовницам, которые всегда оставляли им какие-нибудь драгоценные и прочные воспоминания, как будто старались укрепить непостоянство чувств их прочностью своих подарков.

Тогда не краснея выходили в люди через женщин. Те из женщин, у которых ничего не было, кроме красоты, награждали своею красотой, и от того, вероятно, произошла поговорка, что самая прекрасная девушка в свете может дать только то, что у нее есть. Те же, которые были богаты, давали кроме того и денег, и можно назвать многих героев того времени, которые не получили бы шпор и не выиграли бы потом сражение без набитого кошелька, привязанного любовницами к луке седла их.

У д’Артаньяна не было ничего; нерешимость провинциала, невинность и застенчивость — все исчезло от не совсем нравственных советов, даваемых тремя мушкетерами своему другу. Д’Артаньян, по странному обычаю того времени, считал себя в Париже ни больше, ни меньше как в походе, напр. во Фландрии; гам война с Испанцами, здесь с женщинами. Везде неприятели, и везде следовало брать с них контрибуции.

Но надо сказать, что в то время д’Артаньян был еще под влиянием чувства более благородного и бескорыстного. Хозяин сказал ему, что он был богат, и молодой человек угадывал, что у такого простака, как Бонасиё, кошелек верно был в руках у жены. Но это не имело никакого влияния на чувство, родившееся в нем при виде г-жи Бонасиё, и интерес почти не участвовал в начале любви, бывшей последствием этого чувства. Мы говорим почти, потому что мысль, что молодая, прекрасная, грациозная и умная женщина в то же время богата, ничего не отнимает у любви, напротив еще укрепляет ее.

В довольстве бывает много аристократических забот и прихотей, которые возвышают красоту. Тонкий и белый чулок, шелковое платье, кружевной вуаль, красивый башмак, свежая лента на голове, не делают некрасивую женщину хорошенькой, но хорошенькую женщину делают прекрасней, не считая рук, которые, особенно у женщин, должны быть праздными, чтобы не потерять красоты.

Притом д’Артаньян, как известно читателю, от которого мы не скрыли состояние его, не был миллионером: он надеялся им быть в последствии; но время, назначенное им самим для этой счастливой перемены, было еще далеко. А между тем какое отчаяние видеть, что любимая женщина желает иметь тысячи безделушек, составляющих ее благополучие, и быть не в состоянии дать ей эти безделушки! Когда женщина богата, а любезный ее беден, то по крайней мере она сама покупает то, чего он не может ей предложить; и хотя обыкновенно она доставляет себе это удовольствие на деньги мужа, но редко он пользуется за это признательностью.

Притом д’Артаньян, расположенный сделаться самым нежным любовником, был пока самым преданным другом. Среди любовных мечтаний о жене хозяина, он не забывал своих друзей. С хорошенькою г-жей Бонасиё можно было с удовольствием прогуляться в равнине Сен-Дени и на ярмарке в Сен-Жермене, в компании Атоса, Портоса и Арамиса, перед которыми д’Артаньяну хотелось бы похвалиться такою победой. Потом, после большой прогулки, приходит голод, — д’Артаньян заметил это с некоторого времени, — тогда можно бы составить один из этих очаровательных обедов, при которых с одной стороны пожимаешь руку друга, с другой ногу любовницы. Наконец, в крайних случаях, д’Артаньян все-таки мог бы помочь своим друзьям.

А Бонасиё, которого д’Артаньян, отказавшись от него, отдал в руки полицейских и которому обещал спасти ого? Надо признаться, что д’Артаньян вовсе не думал об этом, или если и думал, то уверял себя, что ему хорошо, где бы он ни был. Любовь есть страсть самая эгоистическая.

Впрочем если д’Артаньян забыл о своем хозяине. или притворился, что забыл, под тем предлогом, что не знал, куда его увели, то мы все-таки не забыли о нем и знаем, где он. Но пока последуем примеру влюбленного гасконца. Что касается до достойного лавочника, мы поговорим о нем после.

Д’Артаньян, мечтая о будущей любви своей, разговаривая с ночью, улыбаясь звездам, шел по улице Шерш-Миди или Шасс-Миди, как называли ее тогда. Так как он был недалеко от квартиры Арамиса, то ему пришло в голову сделать визит другу, чтоб объяснить ему причины, побудившие его послать Планше с приглашением придти немедленно в мышеловку. Если Арамис был дома в то время, когда пришел к нему Планше, то он, вероятно, побежал в улицу Могильщиков, и не найдя там никого, кроме, может быть, других двух товарищей своих, ни тот, ни другие не знали, что бы это значило. Это беспокойство надо было объяснить, думал д’Артаньян.

Притом он думал также, что это был случай поговорить о хорошенькой малютке, г-же Бонасиё, которою были наполнены уже все мысли его, если не сердце. От первой любви нельзя требовать скромности. Она сопровождается таким восторгом, что его необходимо изливать наружу, иначе он задушит.

Было уже темно, и Париж начинал пустеть; било одиннадцать на всех часах Сен-Жерменского предместья; вечер был теплый. Д’Артаньян шел по переулку, бывшему тогда в том месте, где ныне проходит улица д’Асса, вдыхая ароматические испарения, приносимые ветром из улицы Вожирар из садов, освеженных вечернею росой. Издалека доносились сквозь закрытые ставни кабаков песни запоздалых пьяниц. Дойдя до конца переулка, д’Артаньян повернул налево. Дом, в котором жил Арамис, находился между улицами Кассет и Сервандони.

Д’Артаньян перешел улицу Кассет и приближался уже к дому своего друга, видневшемуся из-за густой зелени сикоморов и каприфолий, как вдруг заметил какую-то тень, выходившую из улицы Сервандони. Неизвестный закутан был в плащ, и д’Артаньян думал сначала, что это мужчина, но по маленькому росту и по нетвердости походки он скоро заметил, что это была женщина. Она как будто отыскивала какой-то дом, смотрела вверх, останавливалась, ворочалась назад, потом опять шла вперед. Это заинтересовало д’Артаньяна.

— «Не предложить ли ей мои услуги» подумал он. «Видно по всему, что она молода; может быть хорошенькая. О, да. Но женщина в такое позднее время выходит на улицу только в таком случае, если она идет к любовнику. Черт возьми, если я помешаю свиданию, то это дурное начало знакомства.

Между тем молодая женщина приближалась, считая дома и окна, что, впрочем, было не трудно, потому что в этой части улицы было только три дома и только два окна на улицу: одно из павильона, параллельного тому, в котором жил Арамис, другое из самой квартиры Арамиса.

— «Забавно было бы» подумал д’Артаньян, вспомнив о племяннице богослова, «если б эта запоздалая голубка отыскивала именно дом нашего друга. А в самом деле похоже на то. А, любезный Арамис, на этот раз я узнаю в чем дело.»

И д’Артаньян, прижавшись, спрятался в самой темной части улицы, за камнем, в глубине ниши.

Молодая женщина продолжала идти вперед; кроме легкости походки, по которой можно было узнать женщину, она слегка кашлянула, и в этом кашле слышался самый свежий голосок. Д’Артаньян счел этот кашель за сигнал.

Между тем, или она слышала какой-нибудь знак, отвечавший на ее кашель и уничтоживший ее сомнение, или без всякой посторонней помощи узнала место, которого искала, только она с решительностью подошла к ставню Арамиса и сделала три ровные удара пальцем.

— Она в самом деле стучит в ставень к Арамису, пробормотал д’Артаньян. — А, господин лицемер, вот как вы занимаетесь богословией!

Едва только послышалось три удара, как окно отперли изнутри и сквозь ставни показался свет.

— А, говорил д’Артаньян, — не в дверь, а в окно; значит визит был условлен. Теперь ставень отворится и дама влезет в окно; хорошо!

Но, к великому удивлению его, ставень не открывался. Даже свет, показавшийся на минуту, опять исчез.

Д’Артаньян подумал, что верно этим не кончится, и продолжал смотреть во все глаза и слушать обоими ушами.

Он был прав: через несколько секунд два резкие удара раздались изнутри.

Молодая женщина с улицы отвечала одним ударом, и ставень открылся.

Можно судить, с какой жадностью д’Артаньян смотрел и прислушивался.

К несчастию, свечу перенесли в другую комнату. Но глаза его привыкли уже к темноте. Притом, глаза Гасконцев, как говорят, имеют свойство видеть ночью как кошачьи.

Д’Артаньян видел, что молодая женщина вынула из своего кармана что-то белое, в роде платка, и быстро развернула его. Потом показала своему собеседнику угол этого платка.

Это запомнило д’Артаньяну платок, найденный им у ног г-жи Бонасиё, и тот, который он поднял из-под ног Арамиса.

Что же значил этот платок?

С того места где стоял, д’Артаньян не мог видеть лица Арамиса. Молодой человек не сомневался, что разговаривавший с дамой изнутри был именно его друг; любопытство взяло верх над благоразумием, и, воспользовавшись вниманием, в которое погрузились оба действовавшие лица, при рассматривании платка, он вышел из засады, и с быстротою молнии, ступая как можно легче, подошел к углу стены, откуда мог совершенно ясно видеть внутренность комнаты Арамиса.

Взглянув туда, д’Артаньян едва не вскрикнул от удивления: с ночною посетительницей разговаривал не Арамис, а женщина. Но д’Артаньян мог различить только форму одежды ее, черты же лица рассмотреть было невозможно.

В ту же минуту женщина в комнате вынула из своего кармана другой платок, и переменила его на тот, который ей показали. Женщины обменялись несколькими словами, потом ставень закрылся; женщина, бывшая снаружи, обернулась и прошла в четырех шагах от д’Артаньяна, опуская вуаль; но предосторожность эта была взята уже поздно, — д’Артаньян узнал г-жу Бонасиё.

Г-жа Бонасиё! Подозрение, что это она, пришло ему уже тогда, когда он увидел, что она вынимает платок из кармана; но вероятно ли было предполагать, что г-жа Бонасиё, которая посылала за ла-Портом, чтобы он отвел ее в Лувр, ходила по парижским улицам одна, в половине двенадцатого вечером, рискуя быть снова похищенной.

Поэтому надо было полагать, что дело было важное, а какое бывает важное дело у женщины в 25 лет? Разумеется, любовь.

Но для себя ли, или для кого другого она подвергалась таким опасностям? Этот вопрос задал себе молодой человек, которому ревность грызла уже сердце как настоящему любовнику.

Впрочем было очень простое средство узнать, куда шла г-жа Бонасиё: стоило только пойти за ней. Это средство было так просто, что д’Артаньян воспользовался им инстинктивно.

Но, при виде молодого человека, отделившегося от стены, как статуя от ниши, и при шуме шагов его, г-жа Бонасиё вскрикнула и побежала.

Д’Артаньян побежал за ней. Ему не трудно было догнать женщину, закутанную в плаще, связывавшем ее движения. Несчастная задыхалась не от усталости, а от страху, и когда д’Артаньян, догнав ее, положил ей руку на плечо, она упала на одно колено, крича глухим голосом:

— Убейте меня, если хотите, но вы ничего не узнаете.

Д’Артаньян поднял ее, взяв рукою за талию; но как по тяжести ее он заметил, что она готова была лишиться чувств, то начал успокаивать ее выражениями преданности. Эти выражения ничего не значили для г-жи Бонасиё, потому что можно говорить подобные вещи, имея в то же время самые дурные намерения; но ее успокоил голос. Молодой женщине показался этот голос знакомым: она открыла глаза, взглянула на того, кто причинил ей столько страха, и, узнав д’Артаньяна, вскрикнула от радости.

— А, это вы! сказала она, — слава Богу!

— Да, это я, сказал д’Артаньян, — Бог послал меня, чтобы охранять вас.

— Вы в этом намерении и бежали за мною? спросила с кокетливой улыбкой молодая женщина которой насмешливый характер возвратился, когда страх исчез, и когда она узнала друга в том, которого приняла за врага.

— Нет, сказал д’Артаньян, — признаюсь вам, нет; случай привел меня к вам, я видел, что женщина стучит в окно одного из моих друзей…

— Одного из ваших друзей? прервала г-жа Бонасиё.

— Без сомнения; Арамис лучший друг мой.

— Арамис! Что это такое?

— Что вы спрашиваете? Неужели вы будете уверять меня, что вы не знаете Арамиса?

— В первый раз слышу это имя.

— Так вы в первый раз приходите к этому дому?

— Да.

— И вы не знали, что в нем живет молодой человек?

— Нет.

— Мушкетер?

— Вовсе не знала.

— Так вы не к нему приходили?

— Нисколько. Впрочем, вы видели, я разговаривала с женщиной.

— Это правда: но эта женщина в дружбе с Арамисом.

— Не знаю.

— Потому что она живет у него.

— Это до меня не касается.

— Но кто она?

— О, это не моя тайна.

— Любезная г-жа Бонасиё, вы прекрасны, но в то же время вы самая таинственная женщина…

— Разве я от этого хуже?

— Нет; напротив вы очаровательны.

— Ну, так дайте же мне руку.

— Очень охотно. Потом?

— Потом проводите меня.

— Куда?

— Туда, куда я иду.

— А куда вы идете?

— Увидите, потому что вы проводите меня до дверей.

— Надо будет подождать вас?

— Это будет бесполезно.

— Так вы возвратитесь одна?

— Может быть да, может быть нет.

— Но особа, которая будет провожать вас после, мужчина, или женщина?

— Ничего еще не знаю.

— Я узнаю.

— Каким образом?

— Я подожду, пока вы выйдете.

— В таком случае прощайте!

— Как так?

— Мне вас не нужно.

— Но вы просили…

— Помощи дворянина, а не надзора шпиона.

— Это слово немного жестоко.

— Как же называют тех, которые следят за людьми против воли их.

— Нескромными.

— Это слово слишком мягко.

— Ну, хорошо; я вижу, что надо делать все, что вы прикажете.

— Жаль, что вы об этом не догадались прежде.

— За то я и раскаиваюсь.

— А вы действительно раскаиваетесь?

— Я вас не знаю. Но я знаю, что обещаю делать все что вам будет угодно, если вы позволите мне проводит вас туда, куда вы идете.

— И потом вы меня оставите?

— Да.

— И не будете подсматривать, когда я выйду.

— Нет.

— Честное слово?

— Слово дворянина!

— В таком случае давайте руку и пойдемте.

Д’Артаньян подал руку г-же Бонасиё, которая взяла ее, вместе и смеясь и дрожа, они пошли вместе до конца улицы ла-Гарп. Дойдя туда, молодая, женщина, казалось, была в нерешимости, как это было и в улице Вожирар. Но, по некоторым признакам, она узнала дверь, которую искала, и, подойдя к ней, сказала:

— Вот сюда мне нужно. Очень благодарна вам за компанию вашу, избавившую меня от всех опасностей, которым я могла бы подвергнуться, если бы была одна. Но теперь пора вам сдержать слово: я пришла, куда мне было нужно.

— А вам нечего будет бояться на обратном пути?

— Мне надо будет бояться только воров.

— А разве этого мало?

— Что они у меня возьмут? у меня ничего нет с собой.

— Вы забываете прекрасный платок с вышитым гербом.

— Какой?

— Тот, который я нашел у ваших ног и положил к вам в карман.

— Молчите, пожалуйста, отвечала молодая женщина, — вы меня погубите.

— Вот видите ли, есть еще опасность, потому что одно слово заставляет вас дрожать, и вы сами признаетесь, что если услышат это слово, то вы пропали. — О, сударыня, сказал д’Артаньян, взяв ее за руку и страстно смотря на нее: — будьте великодушнее, вверьтесь мне. Неужели вы не прочли в моих глазах, что сердце мое полно преданности и симпатии к вам.

— Да, отвечала г-жа Бонасиё, — и потому если бы вы спросили меня о моих тайнах, я вам сказала бы их, но тайны других — это другое дело.

— Хорошо, сказал д’Артаньян, — я их открою; так как эти тайны могут иметь влияние на вашу жизнь, то я должен участвовать в них.

— Берегитесь, отвечала молодая женщина, так серьезно, что д’Артаньян невольно вздрогнул. — Не мешайтесь в то, что касается до меня, не старайтесь помогать мне в том что я делаю; я прошу вас об этом во имя участия, которое вы во мне принимаете, во имя заслуги, которую вы мне оказали и которой я не забуду во всю жизнь. Верьте мне. Не обращайте на меня никакого внимания; я больше не существую для вас, каяк будто бы вы меня никогда не видали.

— Должен ли и Арамис также поступать как я? спросил огорченный д’Артаньян.

— Вот уже два или три раза, как вы произнесли это имя, и между тем я вам сказала, что не знаю его.

— Вы не знаете человека, в окно к которому вы стучали? Вы считаете меня уж слишком доверчивым.

— Признайтесь, что вы выдумали эту историю и это лицо для того, чтобы заставить меня что-нибудь сказать.

— Я ничего не выдумал, я говорю одну истину.

— И вы говорите, что в этом доме живет один из ваших друзей?

— Я сказал и повторяю в третий раз, что это тот дом, в котором живет мой друг и что этот друг Арамис.

— Все это объяснится после, пробормотала молодая женщина, а теперь молчите.

— Если бы вы могли видеть в моем сердце, сказал д’Артаньян, — вы прочли бы там столько любопытства, что вы сжалились бы надо мной, и столько любви, что вы сейчас же удовлетворили бы моему любопытству. Нечего бояться тех, кто вас любит.

— Вы очень скоро заговорили о любви, милостивый государь, сказала молодая женщина, погрозив ему пальцем.

— Это потому, что любовь скоро пришла ко мне и в первый раз, а мне нет еще двадцати лет.

Молодая женщина взглянула на него украдкой.

— Послушайте, я попал на след, сказал д’Артаньян. — Назад тому три месяца, я едва не вышел на дуэль с Арамисом за платок, похожий на тот, который вы показывали женщине, бывшей у окна; точно с такими же метками, это я знаю наверное.

— Милостивый государь, сказала молодая женщина, — клянусь вам, вы утомляете меня вашими вопросами.

Но вы, вы так благоразумны, подумайте, что если вас задержат с этим платком и отнимут его у вас, не подвергаетесь ли вы опасности?

— Отчего, разве на нем не мои начальные буквы: К. Б., Констанция Бонасиё.

— Или Камилла де-Буа Траси.

— Молчите, еще раз прошу вас, молчите. Если вас не останавливают опасности, которым я подвергаюсь, подумайте о тех, которым вы можете подвергнуться.

— Я?

— Да, вы. Если вы будете продолжать знакомство со мной, то можете попасть в тюрьму, а может быть, лишитесь жизни.

— В таком случае я вас никогда не оставлю.

— Именем неба умоляю вас, уйдите, сказала молодая женщина, сложа руки; вот бьет полночь; это час, в который меня ожидают.

— Сударыня, отвечал молодой человек, кланяясь, — я не могу ни в чем отказать, когда меня просят таким образом; будьте спокойны, я ухожу.

— Вы не будете следовать за мной и подстерегать меня?

— Я сейчас же иду домой.

— О, я знала, что вы благородный молодой человек, сказала г-жа Бонасиё, протягивая ему руку и хватаясь другою за молоток маленькой двери, едва заметной в стене.

Д’Артаньян взял протянутую ему руку и горячо поцеловал ее.

— Ах, лучше бы было мне никогда не видеть вас, сказал д’Артаньян, с наивной грубостью, которая часто больше нравится женщинам, нежели жеманная вежливость, потому что она высказывает всю глубину мысли и доказывает, что чувство взяло верх над рассудком.

— А я, отвечала г-жа Бонасиё почти ласковым голосом, пожимая руку д’Артаньяна, не выпускавшего ее руки, — я не сказала бы этого: что потеряно сегодня, то может быть найдено после. Кто знает? может быть, когда я буду свободна, то и удовлетворю вашему любопытству.

— И любви моей? спросил д’Артаньян с восторгом.

— О, в этом отношении я не хочу ничего обещать; это будет зависеть от чувств, которые вы мне внушите.

— А теперь…

— Теперь я чувствую к вам только признательность.

— О, вы слишком прекрасны, сказал д’Артаньян печально, — и употребляете во зло мою любовь.

— Нет, я только пользуюсь вашим великодушием. Но, поверьте, что некоторые услуги не забываются.

— О, вы делаете меня счастливейшим из людей! Не забывайте этого вечера, не забудьте этого обещания!

— Будьте спокойны, в свое время и в своем месте я вспомню все. Ну, идите же, идите, умоляю вас. Меня ждали ровно в полночь, и я уже опоздала.

— Разве пятью минутами.

— Да, но в некоторых обстоятельствах пять минут все равно, что пять веков.

— Да, для влюбленных.

— А кто же вам сказал, что я не имею дела с влюбленным.

— А, так это мужчина вас ожидает, Сказал д’Артаньян, — мужчина!

— Ну, вот, опять начинается рассуждение, отвечала г-жа Бонасиё с полуулыбкой, смешанной с некоторым признаком нетерпения.

— Нет, нет, я ухожу; я вам верю и хочу, чтобы преданность моя была полная, хотя бы она походила на глупость. Прощайте, прощайте!

И потом, как будто чувствовал себя не в силах спокойно оставить руку, которую держал, он удалился бегом, между тем как г-жа Бонасиё сделала, как и в ставню, три ровные медленные удара; добежав до угла улицы, д’Артаньян обернулся: дверь отворилась и опять заперлась, хорошенькая лавочница исчезла.

Д’Артаньян продолжал свой путь, он дал слово не подсматривать за г-жей Бонасиё, и если бы ее жизнь зависела от того места, куда она пошла, или от того лица, кто должен был провожать ее, д’Артаньян возвратился бы домой, потому что он это обещал ей. Пять минут спустя он был в улице Могильщиков.

— Бедный Атос, рассуждал он, — он не узнает, что это значит. Или он уснул, ожидая меня, или возвратился домой и там узнал, что приходила женщина. Женщина у Атоса! Впрочем, продолжал д’Артаньян, — и у Арамиса тоже была женщина. Все это очень странно, и мне очень хотелось бы знать, чем все это кончится.

— Худо, худо кончится, отвечал голос, по которому молодой человек узнал Планше; в это время рассуждая вслух сам с собою, как обыкновенно бывает с людьми очень занятыми, он вошел в аллею, оканчивавшуюся лестницей, которая вела в его комнату.

— Как, худо? что ты хочешь этим сказать, глупец? спросил д’Артаньян, — Что же такое случилось?

— Много несчастий.

— Какие?

— Во-первых, Атос арестован.

— Арестован! Атос! арестован! за что?

— Его нашли у вас и приняли за вас.

— А кто его арестовал?

— Полиция; ее привели черные люди, которых вы прогнали.

— Отчего он не назвал себя? отчего он не сказал, что он не участвовал в этом деле?

— Он с намерением не сказал кто он; напротив, он подошел ко мне и сказал: «Твоему господину теперь свобода нужнее, чем мне, потому что он знает все, а я ничего не знаю. Подумают, что он арестован, и это даст ему время, а через три дня я скажу, кто я, и меня должны будут отпустить».

— Браво, Атос! благородная душа, сказал про себя д’Артаньян, я его знаю! А что делали полицейские?

— Четверо увели его, не знаю куда, в Бастилию или Форт-л’Евек; двое остались с черными людьми, которые все перерыли и взяли все бумаги. Наконец остальные двое, во время этого обыска, караулили у дверей; потом, когда все кончилось, они отправились, оставя пустой дом и не заперли дверей.

— А Портос и Арамис?

— Я их не нашел, они не приходили.

— Но они могут еще придти, потому что ты велел сказать им, что я их ожидал?

— Да.

— Хорошо, не уходи же отсюда; если они придут, предупреди их обо всем, что со мной случилось, и скажи, чтобы они ждали меня в кабаке Помм-де-Пен; здесь опасно, может быть, будут наблюдать. Я бегу к де-Тревилю рассказать ему все это и потом приду туда.

— Слушаю, сказал Планше.

— Ты останешься, не струсишь? сказал д’Артаньян, возвращаясь.

— Будьте покойны, отвечал Планше, вы меня еще не знаете; я храбр, когда решусь на это; главное только решиться; притом — я из Пикардии.

— Ну, так решено, сказал д’Артаньян, ты скорее дашь убить себя, чем оставишь свой пост.

— Да, сударь; я сделаю все, чтобы доказать вам мою преданность.

— Хорошо, сказал сам себе д’Артаньян, кажется, что я подействовал на этого молодца; при случае я опять употреблю этот способ.

И хотя немного утомленный уже беготней этого дня, д’Артаньян со всех ног пустился по улице Голубятни.

Де-Тревиля не было дома; его рота была на дежурстве в Лувре, и он был с ней.

Надо было как-нибудь пробраться к де-Тревилю, потому что очень важно было предупредить его обо всем, что случилось. Д’Артаньян решился попробовать пройти в Лувр. Его костюм гвардейца роты Дезессара должен был служить ему паспортом.

Он пошел через улицу Маленьких Августинов и вышел на набережную, чтобы пройти к новому мосту. Сначала он хотел переехать на пароме, но, дойдя до берега, машинально опустил руку в карман и заметил, что у него нечем было заплатить за перевоз.

Дойдя до улицы Генего, он заметил выходивших из улицы Дофина двух лиц, походка которых поразила его.

Один из этих людей был мужчина, другой женщина.

Женщина походила на г-жу Бонасиё, мущина же, как две капли воды, похож был на Арамиса.

Притом на женщине был черный плащ, который д’Артаньян видел у ставни — в улице Вожирар и у дверей — в улице ла-Гарп.

Мужчина же был в мушкетерском мундире. Женщина была с опущенным капюшоном, а мужчина закрывал лице платком; эти предосторожности показывали, что они оба не хотели быть узнанными.

Они пошли на мост; д’Артаньяну предстояла та же дорога, потому что он шел в Лувр; он пошел за ними.

Сделав не больше двадцати шагов, он убедился, что женщина была г-жа Бонасиё, а мужчина Арамис.

В ту же минуту он почувствовал ревность, волновавшую его сердце.

Ему вдвойне изменили: и друг и та, которую он любил уже как любовницу. Г-жа Бонасиё клялась ему, что не знала Арамиса, и через четверть часа, после этой клятвы, он встречает ее под руку с Арамисом.

Д’Артаньян не думал о том, что еще только три часа, как он познакомился с хорошенькою лавочницей, что она ему ничем не обязана, кроме небольшой признательности за освобождение ее от черных людей, хотевших увести ее, и что она ему ничего не обещала. Он считал себя оскорбленным любовником; кровь бросилась ему в голову, и он решился все узнать.

Молодая женщина и молодой человек заметили, что их преследуют и удвоили шаги. Д’Артаньян обогнал их бегом, потом повернулся к ним в ту минуту, когда они были пред Гамаритянкой, освещенной фонарем, свет от которого падал на всю эту часть моста.

Д’Артаньян остановился перед ними; они также остановились.

— Что вам угодно, милостивый государь? спросил мушкетер, отступая на один шаг.

По иностранному произношению его, д’Артаньян узнал, что он ошибся в одном из своих предположений.

— Это не Арамис, сказал он.

— Нет, я не Арамис; я вижу, что вы приняли меня за другого и потому прощаю вас.

— Вы меня прощаете! сказал д’Артаньян.

— Да, отвечал незнакомец. Пропустите же меня, так как не я вам нужен.

— Это правда, я не с вами имею дело, а с этою госпожой.

— С этою госпожой! вы ее не знаете, сказал иностранец.

— Вы ошибаетесь, я знаю её.

— Ах, сказала г-жа Бонасиё, с упреком; вы дали мне слово дворянина, — я думала, что могу верить этому.

— А вы, сказал смущенный д’Артаньян, вы мне обещали.

— Дайте вашу руку, сударыня, сказал иностранец, и пойдемте.

Между тем д’Артаньян, изумленный всем, случившимся с ним, стоял, сложа руки, перед мушкетером и г-жею Бонасиё.

Мушкетер сделал два шага вперед и отвел рукою д’Артаньяна в сторону.

Д’Артаньян отскочил назад и обнажил шпагу.

В то же время, с быстротою молнии, незнакомец также вынул шпагу.

— Ради Бога, милорд! вскричала г-жа Бонасиё, бросаясь между сражающимися и хватаясь за шпаги.

— Милорд! сказал д’Артаньян, озаренный внезапною мыслью; — извините, милорд, вы…

— Милорд герцог Бокингем, сказала вполголоса г-жа Бонасиё; вы всех нас погубите.

— Милорд, мадам, прошу вашего извинения; но я люблю ее, милорд, и я ревнив; вы знаете, что значит любить, милорд; извините меня и научите, как могу я пожертвовать жизнью за вас.

— Вы храбры молодой человек, сказал Бокингем, протягивая д’Артаньяну руку, которую он пожал почтительно; — вы предлагаете мне свои услуги и я принимаю их; идите за нами до Лувра за двадцать шагов сзади, и если кто-нибудь будет нас преследовать, убейте его.

Д’Артаньян взял под руку свою обнаженную шпагу, пропустил г-жу Бонасиё и герцога на двадцать шагов вперед и пошел за ними, готовый буквально исполнить инструкцию благородного, изящного министра Карла I.

Но, к несчастию, молодому воину не представилось случая доказать герцогу свою преданность и молодая женщина и прекрасный мушкетер спокойно вошли в Лувр чрез калитку лестницы.

Что касается до д’Артаньяна, он тотчас отправился в кабак Помм-де-Пен, где нашел ожидавших его Портоса и Арамиса.

Но не объяснил им причины беспокойства, причиненного им его приглашением, он сказал им только, что один окончил дело, для которого считал нужною их помощь.

Теперь оставим трех друзей наших, возвращающихся по домам, и последуем по извилинам Лувра за Бокингемом и его путеводительницею.

XII. Георг Вилие. Герцог Бокингем

Г-жа Бонасиё и Герцог вошли в Лувр без затруднений; все знали, что г-жа Бонасиё служит у королевы; герцог был в мундире мушкетерской роты де-Тревиля, которая, как мы уже сказали, была в карауле в этот вечер. Притом Жермень был на стороне королевы; и если бы что-нибудь случилось, то г-жу Бонасиё обвинили бы только в том, что она привела в Лувр своего любовника; правда, что она принимала на себя преступление; репутация ее была бы потеряна, но что значит репутация какой-нибудь ничтожной лавочницы?

Войдя на двор, герцог и молодая женщина шли возле степы на протяжении около двадцати шагов; пройдя это расстояние, г-жа Бонасиё толкнула маленькую потаенную дверь, которая днем оставалась отпертою, но на ночь обыкновенно запиралась; дверь отворилась; оба вошли и очутились в темноте; но г-жа Бонасиё знала все закоулки этой части Лувра, назначенной для свиты. Она затворила за собою дверь, взяла герцога за руку, сделала несколько шагов ощупью, взялась за перила у лестницы, ощупала ногой ступеньку и начала подниматься по лестнице. Дойдя до второго этажа, они повернули на право по длинному коридору, спустились опять вниз на один этаж, сделали еще несколько шагов, и тогда г-жа Бонасиё вложила ключ в замок, отворила дверь, ввела герцога в комнату, освещенную одною ночной лампой и сказала ему:

— Подождите здесь, милорд — герцог, сейчас придут. — Потом она вышла в ту же дверь и заперла ее на ключ, так что герцог очутился буквально пленным.

Впрочем, оставшись совершенно один, герцог Бокингем не чувствовал несколько страха; отличительною чертой его характера была любовь к приключениям и к романтизму.

Храбрый, смелый, предприимчивый, он уже не в первый раз рисковал жизнью в подобных похождениях; он узнал, что мнимое уведомление Анны Австрийской, по которому он приехал в Париж, было западнее и вместо того, чтобы возвратиться в Англию, он, пользуясь случаем, который это ему доставил, объявил королеве, что не уедет, не повидавшись с ней.

Королева сначала положительно отказала, но потом начала опасаться, чтобы герцог в отчаянии не сделал какой-нибудь глупости. Она уже решилась принять его, с тем, чтобы упросить его немедленно уехать, как вдруг в тот самый вечер как г-же Бонасиё поручено было отыскать герцога и привести его в Лувр, бедную лавочницу похитили. В продолжение двух дней об ней ничего не знали и все оставалось нерешенным. Но как только она освободилась и вступила снова в сношения с ла-Портом, то дела пошли своим чередом, и она исполнила опасное предприятие, которое, если б она не была арестована, было бы приведено в исполнение тремя днями раньше.

Оставшись один, Бокингем подошел к зеркалу. Одежда мушкетера была ему как нельзя больше к лицу. Ему было тогда тридцать пять лет, и он по справедливости считался самым красивейшим дворянином и самым изящным кавалером Франции и Англии.

Любимец двух королей, миллионер, могущественный в королевстве, которое он приводил в волнение и успокаивал по одному капризу, Георг Вилие, герцог Бокингем вел жизнь, наполненную такими баснословными событиями, которые не забываются в продолжение столетий, возбуждая удивление потомства.

Уверенный в себе и своем могуществе, не сомневаясь, что законы, управляющие другими, не могли касаться до него, он всегда шел прямо к предназначенной цели, хотя бы она была так высока и обольстительна, что другому показалась бы безумием даже мысль о ней. Таким образом он успел видеться с прекрасною гордой Анною Австрийской и силою обольщения достиг любви ее.

Георг Вилие встал перед зеркалом, поправил свои прекрасные волнистые светло-русые волосы, примятые тяжестью шляпы, закрутил усы и с радостью в сердце, счастливый и гордый приближением давно желанной им минуты, он улыбнулся сам себе с гордостью и надеждой.

В эту минуту дверь, скрытая обоями, отворилась и вошла женщина. Бокингем увидел ее в зеркале и вскрикнул: это была королева. Анне Австрийской было тогда 26 или 27 лет, то есть, она была в полном блеске красоты.

Ее походка была походка королевы или богини; глаза с изумрудным оттенком были прекрасны и выражали кротость и величие.

Рот у нее был маленький, губы алые, и хотя нижняя губа, как у всех принцев Австрийского дома, была немного длиннее верхней, но улыбка ее была грациозна в минуты удовольствия, и выражала глубочайшее презрение в минуты гнева.

Кожа ее была нежная и бархатная, руки удивительной красоты; все поэты того времени называли их несравненными.

Наконец, волосы ее, бывшие в молодости светло-русыми, а потом сделавшиеся каштановыми, были обыкновенно завиты с большим количеством пудры, и восхитительно окружали лице ее, которому самый строгий критик мог бы пожелать только немного поменьше румянца и самый взыскательный ваятель немного побольше тонкости в очертании носа.

Бокингем был на минуту ослеплен. Никогда Анна Австрийская не казалась ему такою прекрасной на балах, праздниках, каруселях, как в эту минуту в простом белом атласном платье в сопровождении доны Естефании, единственной из испанских горничных ее, не изгнанной ревностью короля и преследованиями Ришельё.

Анна Австрийская сделала два шага вперед; Бокингем бросился к ногам ее, и прежде чем королева успела удержать его, поцеловал ее платье.

— Герцог, вы уже знаете, что не я к вам писала.

— О, да, ваше величество, сказал герцог; я знаю, что безумие было бы думать, что снег оживится, что мрамор согреется, но что делать! когда любят, легко верят любви; впрочем, я не всё потерял в этом путешествии, потому что вижу вас.

— Да, отвечала Анна; но вы знаете, как и зачем я с вами вижусь; не обращая внимания на все мои страдания, вы упорно остаетесь в городе, где рискуете своею жизнью и моею честью; я вижусь с вами для того, чтобы сказать вам, что все разделяет нас — глубина моря, вражда королевств, святость клятв. Бороться против таких препятствий, милорд, было бы святотатством. Я вижусь с вами наконец, для того, чтобы сказать вам, что нам не следует больше видеться.

— Говорите, говорите, королева, — сказал Бокингем; приятность вашего голоса смягчает суровость слов ваших. Вы говорите о святотатстве! но разлука двух сердец, созданных Богом одно для другого, не есть ли святотатство?

— Милорд, сказала королева, вы забываете, что я никогда не говорила вам, чтобы я вас любила.

— Но вы также никогда не говорил мне, чтобы вы не любили меня, и подобные слова со стороны вашего величества были бы слишком большою неблагодарностью, потому что скажите, где можно найти любовь, подобную моей, любовь, которую не могут уничтожить ни время, ни разлука, ни отчаяние; любовь, которая довольствуется потерянною лентой, брошенным взглядом, нечаянно сказанным словом. Три года тому назад я увидел вас в первый раз и три года люблю вас такою любовью. Хотите ли расскажу вам, как вы были одеты, когда я видел вас в первый раз? Хотите ли, я напомню вам все подробности вашего туалета? Как будто теперь вижу, вы сидели на подиуме, по испанскому обычаю, на вас было платье зеленого атласа, шитое золотом и серебром, с закрытым воротничком и с длинными рукавами, прикрепленными на прекрасных, восхитительных руках ваших большими бриллиантами; на голове у вас был маленький чепчик под цвет платья и на чепчике перо цапли. Я закрываю глаза и вижу вас такою, как вы были тогда; открываю их и вижу вас, как вы теперь, то есть, еще во сто раз прекраснее.

— Какое сумасшествие! сказала Анна Австрийская, не имевшая твердости рассердиться на герцога за то, что он так хорошо сохранил в сердце портрет ее; — какое сумасшествие питать бесполезную страсть такими воспоминаниями.

— Чем же хотите вы чтобы я жил? у меня только и есть что воспоминания! В них мое счастье, мое сокровище, моя надежда! каждый раз, когда я вас вижу, на сердце моем остается одною драгоценностью больше. Воспоминание о настоящей минуте будет четвертою из этих драгоценностей; в три года я видел вас только четыре раза; первый раз я вас сейчас описал, второй у г-жи Шеврёз, третий в садах Амиенских.

— Герцог, сказала, краснея, королева, не напоминайте об этом вечере.

— О, напротив, будем говорить о нем, это счастливый и блестящий вечер жизни моей. Помните ли вы, какая была прекрасная ночь? Как воздух был чист и полой благоуханий, небо было голубое и усеянное звездами. Ах, в этот раз я мог быть с вами хотя минуту наедине; в этот раз вы готовы были доверить мне все одиночество жизни вашей и печали вашего сердца. Вы опирались на мою руку, вот на эту. Я чувствовал, наклоняя голову в вашу сторону, как прекрасные волосы ваши касались лица моего и при каждом прикосновении я дрожал с ног до головы. О королева, королева! вы не знаете, сколько небесного блаженства, сколько райских радостей заключает в себе подобная минута. Я отдал бы богатства свои, славу, все остальные дни жизни моей за подобную минуту, и за подобную ночь! потому что в эту ночь, клянусь вам, вы любили меня!

— Милорд, очень может быть, что влияние местности, прелесть этого вечера, обворожительность вашего взгляда, что тысячи обстоятельств, соединяющихся иногда, чтобы привести женщин к падению, столпились вокруг меня в этот роковой вечер; но вы видели, милорд, королева пришла на помощь к ослабевшей женщине; при первом слове, которое вы осмелились сказать мне, при первой дерзости, на которую следовало отвечать, я позвала…

— О, да, это правда, и другая любовь не вынесла бы этого испытания, но моя любовь сделалась оттого еще пламеннее, беспредельнее. Вы думали уйти от меня, возвратившись в Париж; вы думали, что я не осмелюсь оставить сокровище, доверенное мне моим государем. Ах! что значат для меня все сокровища на свете, все короли земные! Через неделю я возвратился. В этот раз вам нечего было сказать, я рисковал милостью короля, даже жизнью, чтобы видеть вас на одну секунду; я не коснулся даже руки вашей, и вы простили меня, видя мою преданность и раскаяние.

— Да… но клевета воспользовалась всеми этими безумствами, в которых я нисколько не была виновата, вы это знаёте, милорд. Король, подстрекаемый кардиналом, наделал страшного шуму. Г-жа де-Верне была изгнана, Пютанж сослан, г-жа де-Шеврёз попала в немилость, и когда вы хотели возвратиться во Францию посланником, вы помните, милорд, сам король воспротивился этому.

— Да… Франция заплатит войною за отказ своего короля. Я не могу больше видеть вас, по крайней мере я хочу, чтобы вы каждый день слышали обо мне. Как вы думаете, какую цель имела экспедиция Ре и предположенный союз с протестантами ла-Рошели? Удовольствие видеть вас! я не надеюсь, с оружием в руках, проникнуть в Париж, но эта война может кончиться миром, для переговоров нужен будет посредник, этим посредником буду я. Тогда мне не осмелятся отказать, я снова буду в Париже, увижу вас и хотя на минуту буду счастлив. Тысячи люден заплатят жизнью за мое счастье; но что мне до них, лишь бы я вас снова увидел. Все это, может быть, безумно; но скажите, есть ли на свете женщина, имеющая более влюбленного поклонника? есть ли королева, обладающая более ревностным слугою?

— Милорд! вы в оправдание себя приводите то, что служит к обвинению вашему, все эти доказательства любви почти преступление.

— Потому что вы меня не любите; если бы вы любили меня, то смотрели бы на все это иначе; о, если б вы любили меня! я сошел бы с ума от такого счастья! Г-жа де-Шеврёз, о которой вы сейчас говорили, не была так жестока как вы. Голланд любил ее, и она отвечала его любви.

— Г-жа де-Шеврёз не была королевой, проговорила Анна Австрийская, — против воли побежденная выражением такой глубокой любви.

— Так вы любили бы меня, если б не были королевой, скажите, вы любили бы меня? Так я могу думать, что только достоинство вашего звания заставляет вас быть жестокой ко мне? Так я могу думать, что если б вы были г-жа де-Шеврёз, то бедный Бокингем мог бы надеяться? Благодарю вас за эти слова, моя прекрасная королева, — сто раз благодарю.

— Ах, милорд, вы не дослышали, вы не так поняли, я не то хотела сказать…

— Замолчите, сказал герцог; не будьте жестоки, не выводите меня из заблуждения, которое делает меня счастливым. Вы сами сказали, что мне поставили западню; может быть, я лишусь жизни, потому что, странно, у меня с некоторого времени есть предчувствие, что я скоро умру.

Герцог улыбнулся грустною и вместе прекрасною улыбкой.

— О, Боже мой! сказала Анна Австрийская с ужасом, который обнаружил, что она принимала в герцоге больше участия, нежели сколько хотела выказать.

— Я говорю об этом не для того, чтобы напугать вас, нет; смешно даже, что я говорю об этом, потому что, поверьте мне, подобные сны не занимают меня. Но это слово, сказанное вами, надежда, которую вы мне почти подали, вознаградили бы меня за всё, даже за жизнь.

— Герцог, у меня также есть предчувствие, я тоже вижу сны, сказала Анна Австрийская. — Я видела вас во сне, окровавленного, раненого.

— В левый бок, ножом, не так ли? спросил Бокингем.

— Да, милорд, именно так, в левый бок ножом. Кто мог вам сказать, что я видела этот сон? я доверила его только одному Богу, во время молитвы.

— Больше я ничего не желаю; вы меня любите.

— Я вас люблю? я?

— Да, вы. Разве Бог послал бы нам одинаковые сны, если бы вы не любили меня? Разве мы имели бы одни и те же предчувствия, если бы наши существования не сливались в сердце. Вы любите меня, королева, и будете оплакивать меня!

— О, Боже мой, сказала Анна Австрийская. Это выше сил моих. Послушайте, герцог, ради Бога, уйдите, уезжайте; не знаю, люблю ли я вас, или нет, знаю только то, что не буду клятвопреступницей. Сжальтесь же надо мной, уйдите. О! если вас убьют во Франции, если бы я могла предположить, что любовь ваша ко мне будет причиною смерти вашей, я никогда бы не утешилась, я сошла бы с ума. Уезжайте же, уезжайте, умоляю вас.

— О, как вы прекрасны! о, как я люблю вас! сказал Бокингем.

— Уезжайте, умоляю вас, для того, чтобы возвратиться после, как посланник, как министр; приезжайте, окруженные стражей, которая будет охранять вас, тогда я не буду больше опасаться за вашу жизнь и буду рада видеть вас.

— О! можно ли верить тому, что вы говорите?

— Да.

— Дайте мне залог вашего благоволения, вещь, принадлежащую вам, которая напоминала бы мне, что это был не сон. Что-нибудь, что вы носили и что я мог бы носить, кольцо, ожерелье, цепочку.

— И вы уедете, когда я исполню желание ваше?

— Да.

— Сию же минуту.

— Да.

— Вы уедете в Англию?

— Да, клянусь вам.

— Так подождите же.

Анна Австрийская пошла в свою комнату и сейчас же возвратилась; она держала в руке маленький ящичек розового дерева с ее вензелем, выделанным из золота.

— Возьмите, милорд герцог, сказала она, сохраните это в воспоминание обо мне.

Бокингем взял ящичек и вторично встал на колени.

— Вы дали мне слово уехать, сказала королева.

— Да, и я сдержу слово. Дайте мне руку и я уеду.

Анна Австрийская протянула ему руку, закрыв глаза и опираясь другою рукой на Естефанию, потому что она чувствовала, что силы ее слабеют.

Бокингем страстно прильнул губами к этой прекрасной руке, потом сказал:

— Если я буду жив, то увижу вас не больше как через шесть месяцев, хотя бы мне пришлось для этого перевернуть весь свет.

И, верный данному обещанию, он вышел.

В коридоре он встретил ожидавшую его г-жу Бонасиё, которая с теми же предосторожностями и также счастливо вывела его из Лувра.

XIII. Бонасиё

В повествуемой нами истории есть одно действующее лицо, о котором, не смотря на неприятное положение его, другие очень мало беспокоились, это г-н Бонасиё, почтенный мученик политических и любовных интриг, которые так перепутывались между собою в то время, славное рыцарскими и любовными похождениями.

К счастью, если читатель помнит, мы обещали не терять его из виду.

Люди, арестовавшие его, отвели его прямо в Бастилию, где, дрожа от страха, он должен был пройти мимо взвода солдат, заряжавших ружья.

Потом ввели его в почти подземную галерею, где он принужден был перенести грубейшие обиды и жестокое обращение от своих проводников. Полицейские видели, что имели дело не с дворянином и обходились с ним как с настоящим мошенником.

Обыкновенно заключенных допрашивали в отдельных комнатах, но с Бонасиё много не церемонились.

Через полчаса явился чиновник и велел отвести его в общую комнату допросов; это положило конец его мучениям, но не прекратило его беспокойства.

Двое стражей схватили лавочника, провели его через двор, потом ввели в коридор, где стояли трое часовых, отворили дверь и втолкнули в низенькую комнату, вся мебель которой состояла из стола, стула и комиссара. Комиссар сидел у стола и писал. Стражи подвели пленного к столу и по знаку комиссара, удалились. Комиссар, сидевший до сих пор наклонив голову над бумагами, поднял ее, чтобы взглянуть, с кем имеет дело.

Комиссар этот был человек с угрюмым лицом, острым носом, с желтыми выдающимися скулами, с глазами маленькими, но проницательными и живыми, с физиономией, напоминающей вместе и куницу и лисицу. Голова его, поддерживаемая длинною и подвижною шеей, выдавалась из широкой черной одежды, качаясь, как голова черепахи, высунувшаяся из щита. Он начал с того, что спросил Бонасиё о его имени, фамилии, летах звании и месте жительства.

Обвиняемый отвечал, что его зовут Иаков Михаил Бонасиё, что ему пятьдесят один год от роду, что он торговал прежде в лавочке и живет в улице Могильщиков № 11.

Комиссар, вместо того, чтобы продолжать допрос, сказал ему длинную речь об опасности, которой подвергается мелкий гражданин, вмешиваясь в политические дела.

После такого вступления он начал говорить о могуществе и действиях кардинала, этого несравненного министра, превзошедшего всех прежних министров и служащего образцом для будущих, прибавив, что могуществу его никто не сопротивляется безнаказанно.

После этой второй части своей речи, устремив ястребиный взгляд на Бонасиё, он предложил ему подумать о трудности его положения.

Лавочник уже все обдумал: он посылал к черту ту минуту, когда ла-Порт вздумал женить его на своей крестнице, а еще больше ту, когда эта крестница была принята к королеве для присмотра за бельем.

Основанием характера Бонасиё был глубокий эгоизм с примесью скряжничества и чрезвычайной трусости. Любовь его к молодой жене была чувством второстепенным и не могла выдержать борьбы с врожденными чувствами, которые мы поименовали.

Бонасиё действительно задумался над тем, что ему сказали.

— Но, г. комиссар, сказал он хладнокровно, — поверьте, что я знаю и уважаю больше всякого другого заслуги несравненного кардинала, под управлением которого мы имеем честь находиться.

— В самом деле? спросил комиссар с сомнением; — но если б это было действительно так, за что же вы были бы в Бастилии?

— За что я в Бастилии? сказал Бонасиё, — вот чего я не могу сказать вам, потому что сам не знаю, но наверно уже не за умышленное.

— Между тем должно быть вы сделали преступление, потому что вас обвиняют в государственной измене.

— В государственной измене! вскричал ужаснувшийся Бонасиё, — в государственной измене! Как можно допустить, чтобы бедный лавочник, ненавидящий Гугенотов и гнушающийся Испанцами, был обвинен в государственной измене? Подумайте сами, ведь это дело существенно невозможное.

— Г. Бонасиё, спросил комиссар, глядя на обвиненного так, как будто его маленькие глаза имели способность читать в глубине души, — вы женаты?

— Да, отвечал дрожа лавочник, чувствуя, что это обстоятельство запутывает дело, — то есть, у меня была жена.

— Как! у вас была жена! Что же вы с ней сделали, если ее нет больше у вас?

— У меня ее похитили.

— А! у вас ее похитили! сказал комиссар.

При этом и Бонасиё почувствовал, что дело все больше запутывалось.

— Ее похитили! сказал комиссар, — А знаете ли вы, кто ее похитил?

— Я думаю, что знаю.

— Кто он такой?

— Не забудьте, что я не утверждаю, г. комиссар, я только подозреваю.

— Кого же вы подозреваете? отвечайте откровенно.

Бонасиё был в величайшем затруднении, следовало ли ему скрывать или говорить все как было. Если ничего не сказать, то могли бы подумать, что он знает слишком много, чтобы во всем признаться, если же сказать все то, видна будет его откровенность. Он решился сказать все.

— Я подозреваю, сказал он, — человека большого роста, смуглого, с важным лицом, похожего на вельможу, он несколько раз следил за нами, как мне казалось, когда я ждал жену У калитки Лувра, чтобы проводить ее домой.

Комиссар обнаружил какое-то беспокойство.

— А как его зовут? сказал он.

— О! что касается до имени его, то я его не знаю; но ручаюсь вам, что если я когда-нибудь встречу его, то узнаю тотчас же, даже среди тысячи человек.

Лоб комиссара нахмурился.

— Вы говорите, что узнали бы его среди тысячи, продолжал он.

— То есть, сказал Бонасиё, заметив, что проговорился, — то есть…

— Вы сказали, что узнали бы его, сказал комиссар: — это хорошо, довольно на сегодня, прежде чем мы пойдем дальше, надо уведомить кое-кого, что вы знаете похитителя жены вашей.

— Но я не сказал вам, что знаю его, отвечал Бонасиё в отчаянии: — я сказал напротив…

— Уведите пленника, сказал комиссар двум часовым.

— Куда же вести его? спросил часовой.

— В тюрьму.

— В которую?

— Боже мой! все равно, в которую-нибудь, лишь бы она крепко запиралась, сказал комиссар, с равнодушием, проникнувшим ужасом бедного Бонасиё.

— Увы! сказал он сам себе: — несчастие пало на мою голову; жена моя сделала какое-нибудь ужасное преступление, меня считают ее сообщником и накажут вместе с нею; она верно проговорилась, призналась в том, что мне все сказала, женщина так слаба! В тюрьму! все равно, в какую-нибудь! каково! ночь пройдет скоро, а завтра будут колесовать, повесят! Ох, Боже мой! Боже мой! сжалься надо мною!

Не обращая ни малейшего внимания на вопли Бонасиё, к которым впрочем они привыкли, стражи взяли пленника под руки и повели, между тем как комиссар писал наскоро письмо, которого ожидал секретарь.

Бонасиё не смыкал глаз, не оттого чтобы его тюрьма была слишком неприятна, но потому что тяжелые мысли беспокоили его. Он всю ночь просидел на скамье, дрожа при малейшем шуме, и когда первые лучи солнца проникли в его комнату, ему показалось, что заря приняла мрачные оттенки.

Вдруг он услышал шум отодвигавшейся задвижки дверей и сделал ужасный скачок. Он думал, что идут за ним, чтобы вести его на эшафот, и потому, когда он увидел, что вместо палача вошли знакомые ему комиссар и секретарь, то готов был броситься им на шею.

— Ваше дело очень запуталось со вчерашнего вечера, сказал ему комиссар, — и я советую вам сказать всю правду, потому что только раскаяние ваше может смягчить гнев кардинала.

— Но я готов сказать всё что знаю, отвечал Бонасиё. Допрашивайте, пожалуйста.

— Где ваша жена?

— Я уже сказал вам, что ее похитили.

— Но по вашей милости она вчера в пять часов вечера убежала.

— Жена моя убежала! сказал Бонасиё. — О, несчастная! клянусь вам, что если она убежала, то я в этом не виноват.

— Что вы делали у д’Артаньяна, вашего соседа, с которым вы имели вчера совещание?

— Ах да, г. комиссар, это правда, признаюсь, я сделал глупость. Я был у д’Артапьяна.

— Какую цель имело это посещение?

— Я просил его помочь мне отыскать жену мою. Я думал, что имею право требовать её. Кажется, я ошибался, и прошу вас извинить меня в этом.

— А что отвечал вам д’Артаньян?

— Д’Артаньян обещал помочь мне; но я скоро убедился, что он обманывал меня.

— Вы обманываете правосудие. Д’Артаньян сделал с вами условие, и по этому условию он обратил в бегство полицейских, которые задержали вашу жену и освободил ее от преследования.

— Д’Артаньян похитил жену мою! Ах, что вы говорите!

— К счастью, д’Артаньян в наших руках и вы будете с ним на очной ставке.

— А! право, я ничего лучшего не желаю, сказал Бонасиё, я очень рад увидеть знакомое лицо.

— Приведите д’Артаньяна, сказал комиссар сторожам.

Сторожа привели Атоса.

— Г. д’Артаньян, сказал комиссар, обращаясь к Атосу, расскажите, что было между вами и этим господином.

— Но это не д’Артаньян, сказал Бонасиё.

— Как! это не д’Артаньян? сказал комиссар.

— Совсем не он, отвечал Бонасиё.

— Как же зовут этого господина? спросил комиссар.

— Не могу вам сказать, потому что я его не знаю.

— Как, вы его не знаете?

— Нет.

— Вы никогда не видали его?

— Видел, но не знаю его имени.

— Имя ваше? спросил комиссар.

— Атос, отвечал мушкетер.

— Но это не есть имя человека, это название горы, сказал бедный комиссар, начинавший терять соображение.

— Это мое имя, сказал спокойно Атос.

— Но вы сказали, что вас зовут д’Артаньяном.

— Я?

— Да, вы.

— То есть мне сказали: вы господин д’Артаньян? Я отвечал: вы так полагаете? Стражи сказали, что они в том уверены. Я не хотел противоречить им. Впрочем, я мог ошибаться.

— Милостивый государь, вы смеетесь над правосудием.

— Нисколько, сказал спокойно Атос.

— Вы д’Артаньян?

— Видите, вы еще раз говорите мне то же самое.

— Но, сказал в свою очередь Бонасиё, — я говорю вам, г. комиссар, что тут не может быть никакого сомнения. Г. д’Артаньян жилец мой, следовательно я должен знать его, тем более, что он не платит мне за квартиру, Д’Артаньян молодой человек, девятнадцати или двадцати лет, не больше, а этому господину не меньше тридцати лет. Д’Артаньян служит в гвардии Дезессара, а этот господин из роты мушкетеров де-Тревиля; посмотрите на мундир.

— Это правда, проговорил комиссар, — это правда.

В эту минуту дверь быстро отворилась и вошедший в сопровождении часового почтальон подал комиссару письмо.

— О, несчастная! вскричал комиссар.

— Как! что вы говорите? о ком? Надеюсь, не о жене моей?

— Напротив, о ней. Ваше дело идет славно, нечего сказать.

— Ах! сказал раздраженный лавочник, — скажите пожалуйста, каким образом мое дело может принять худший оборот от того, что делает жена моя в то время, когда я нахожусь в тюрьме!

— Потому что то, что она делает, есть следствие плана, составленного вами обоими, адского плана!

— Клянусь вам, г. комиссар, что вы в величайшем заблуждении, что я решительно ничего не знаю о том, что должна была делать и что сделала жена моя, и если она наделала глупостей, то я отказываюсь от нее, не одобряю ее, проклинаю ее!

— Если вы не имеете больше надобности во мне, сказал Атос комиссару, — то отошлите меня куда-нибудь; ваш Бонасиё очень скучен.

— Отведите пленных в тюрьму, сказал комиссар, указывая одним жестом на Атоса и Бонасиё, и пусть их стерегут как можно крепче.

— Но если ваше дело касается до д’Артаньяна, то я не вижу, как могу я заметить вам его, сказал Атос с обычным спокойствием.

— Делайте что я приказываю, сказал комиссар, — и под величайшею тайной; — слышите!

Атос последовал за стражей, пожав плечами, а Бонасиё с воплями, способными растрогать сердце тигра.

Лавочника привели в ту же тюрьму, где он провел ночь, и оставили его там на весь день. Бонасиё во весь этот день плакал, как настоящий лавочник; он сам сказал, что не был военным. Впрочем около девяти часов, в ту минуту, когда он решался лечь в постель, он услышал шаги в коридоре. Шаги приблизились к его темнице, дверь отворилась, стражи вошли.

— Идите за мной, сказал полицейский чиновник, который пришел со стражей.

— Идти за вами! сказал Бонасиё: — идти за вами в эту пору! куда же это, Боже мой?

— Куда нам велено отвести вас.

— Но это не ответ.

— Единственный, который мы можем дать вам.

— Ах, Боже мой, Боже мой, шептал бедный лавочник, — теперь-то я пропал!

И он машинально, без сопротивления, последовал за пришедшей за ним стражей.

Он прошел через тот же самый коридор, по которому вели его прежде, прошел первый двор, потом через другой корпус дома, наконец у наружных ворот увидел карету, окруженную четырьмя верховыми. Его посадили в эту карету, полицейский чиновник сел с ним, дверцу заперли на ключ и оба очутились в подвижной темнице.

Карета двинулась медленно, как погребальная колесница; сквозь решетку пленный видел только дома и мостовую; но Бонасиё, как настоящий парижанин, узнавал каждую улицу по заборам, вывескам и фонарям. Подъезжая к улице Св. Павла, где обыкновенно казнили осужденных, он чуть не лишился чувств и перекрестился два раза. Он думал, что карета должна тут остановиться. Но она проехала мимо.

Далее им еще раз овладел страх, когда проезжали мимо кладбища Св. Иоанна, где погребали государственных преступников. Одно обстоятельство немного его успокоило, именно то, что прежде нежели хоронили их, обыкновенно отрубали им головы, а его голова была еще на плечах. Но когда он заметил, что карета поехала по направлению к Гревской площади, когда увидел острые крыши ратуши, когда карета въехала под свод, он думал, что все уже для него кончено, хотел исповедоваться полицейскому чиновнику и на отказ его поднял такой жалобный крик, что чиновник объявил ему, что заткнет ему рот, если он не перестанет оглушать его.

Эта угроза немного успокоила Бонасиё: если бы хотели казнить его на Гревской площади, то не стоило бы затыкать ему рот, потому что почти уже доехали до места. Действительно, карета проехала роковую площадь, не останавливаясь. Оставалось опасаться только Трагуарского креста, и в самом деле карета поехала по направлению к этому месту. Тут уже не оставалось никакого сомнения; у Трагуарского креста наказывали второстепенных преступников. Бонасиё льстит себе, считая себя достойным Св. Павла или Гревской площади; у Трагуарского креста должны были окончиться путешествие его и участь! Он не мог еще видеть этого несчастного креста, но как будто чувствовал уже, что приближался к нему. Когда он был в двадцати шагах от него, то услышал шум и карета остановилась. Это было выше сил бедного Бонасиё, подавленного уже столькими испытанными им ощущениями. Он издал слабый стон, который можно было принять за последний вздох умирающего, и лишился чувств.

XIV. Менгский знакомец

Страх Бонасиё был напрасен: причиной стечения народа было не ожидание зрелища казни, а желание полюбоваться на человека, уже прежде повешенного.

Карета, остановившаяся на минуту, двинулась дальше, проехала сквозь толпу, продолжая путь в улицу С. Оноре; потом поворотила в улицу Добрых Детей и остановилась у небольших ворот одного дома.

Ворота отворились, и двое стражей приняли на руки Бонасиё, поддерживаемого полицейским чиновником; втолкнули его на крыльцо, заставили подняться по лестнице и посадили в передней.

Все эти движения они делал машинально.

Он шел как во сне, видел все предметы как в тумане, уши его слышали звуки, не понимая их; в эту минуту могли бы казнить его, и он не сделал бы ни одного движения для своей защиты и не испустил бы звука для просьбы о пощаде.

Таким образом он оставался на скамье, опершись спиною в стену, свесив руки вниз, на том же месте, куда его посадили стражи.

Между тем осмотревшись кругом, он не заметил ничего страшного; ничто не доказывало, чтоб он подвергался действительной опасности; скамейка была довольно мягкая, стены были покрыты прекрасною кордуанскою кожей; большие занавесы красного дома висели на окнах, поддерживаемые золотыми ручками; мало-помалу он начал понимать, что страх его был преувеличен, и наконец начал поворачивать голову вправо и влево, вверх и вниз.

Так как этому движению никто не противился, то он сделался смелее, рискнул переставить сперва одну ногу, потом другую, наконец с помощью обеих рук приподнялся со скамейки и встал на ноги. В это время офицер, приятной наружности, продолжая разговаривать с особой, находившеюся в соседней комнате, приподнял портьеру и, обращаясь к пленнику, спросил:

— Вы Бонасиё?

— Да, милостивый государь, к вашим услугам, проговорил, дрожа всем телом, лавочник.

— Войдите, сказал офицер.

И посторонился настолько, чтобы лавочник мог пройти. Бонасиё повиновался без возражений и вошел в комнату, где, казалось, его ожидали.

Это был большой кабинет, стены которого были украшены разными оружиями; воздух в нем был спертый и удушливый, и в камине разведен был огонь, несмотря на то что это было еще в конце сентября. Квадратный стол, покрытый книгами и бумагами, сверх которых был развернут огромный план ла-Рошели, занимал средину комнаты.

Перед камином стоял человек среднего роста, высокомерного и гордого вида, с проницательными глазами, широким лбом, худощавый лицом, казавшимся еще продолговатее от эспаньолки и усов. Хотя ему было не больше тридцати шести или семи лет от роду, но волосы, усы и эспаньолка были с проседью; за исключением шпаги, все в нем показывало военного, и большие сапоги его, слегка покрытые пылью, доказывали, что в этот день он ездил верхом.

Это был Арман-Жан Дюплесси, кардинал Ришельё, не такой как его обыкновенно изображают, разбитый как старик, страдающий как мученик, с расслабленным телом, глухим голосом, погруженный в большое кресло, как в преждевременную могилу, существующий только силою своего гения и поддерживающий борьбу с Европой только неутомимым трудом мысли; но такой, каким он действительно был в то время, то есть ловкий и любезный кавалер, уже слабый телом, но поддерживаемый моральною силой, делавшею его одним из самых необыкновенных людей, когда-либо существовавших; готовящийся, наконец, после поддержки герцога Невера в Мантуе, после взятия Нима, Кастры и Иозеса, к изгнанию Англичан с острова Ре и к осаде ла-Рошели.

С первого взгляда ничто в нем не обозначало кардинала, и тем, кто не знал его в лицо, невозможно было угадать, перед кем они находились.

Бедный лавочник стоял у дверей, между тем как глаза описанной нами особы устремились на него и, казалось, хотели проникнуть глубину его мысли.

— Это и есть Бонасиё? спросил он после минутного молчания.

— Точно так, отвечал офицер.

— Хорошо, дайте мне вот эти бумаги и оставьте нас.

Офицер взял со стола указанные бумаги, подал их и, поклонившись до земли, вышел.

Бонасиё узнал, что бумаги эти были допросы его в Бастилии. По временам стоявший у камина кардинал отводил глаза от бумаги и устремлял на бедного лавочника такие проницательные взгляды, как будто хотел проникнуть в глубину души его. После десятиминутного чтения и десяти секунд наблюдения, кардинал все понял.

«Эта голова никогда не участвовала в заговоре, сказал он про себя, — но все равно, все таки посмотрим.»

— Вы обвинены в государственной измене, сказал протяжно кардинал.

— Это мне уже говорили, сказал Бонасиё, — но клянусь вам, что я об этом ничего не знал.

Кардинал скрыл улыбку.

— Вы были в заговоре с женой вашей, с г-жей де-Шеврёз и с герцогом Бокингемом.

— Действительно, я слышал от нее все эти имена.

— По какому случаю?

— Она говорила, что кардинал Ришельё привлек герцога Бокингема в Париж, чтобы погубить его и королеву.

— Она это говорила? спросил кардинал с гневом.

— Да; но я сказал ей, что глупо говорить подобные вещи, и что кардинал неспособен…

— Молчите, вы глупы, сказал кардинал.

— То же самое говорила мне и жена.

— Знаете ли вы, кто похитил жену вашу?

— Нет.

— Но вы имеете подозрения?

— Да; но эти подозрения, кажется, не понравились г. комиссару, и я не подозреваю уже никого.

— Ваша жена убежала; знаете ли вы об этом?

— Нет, я узнал об этом только в тюрьме от г. комиссара, человека очень любезного.

Кардинал вторично скрыл улыбку.

— Так вы не знаете, что сталось с женой вашей после бегства?

— Решительно не знаю; но она должна была возвратиться в Лувр.

— В час пополудни ее еще там не было.

— Ах, Боже мой! но что же с нею случилось?

— Будьте спокойны, об этом узнают; от кардинала ничто не скроется; он все знает.

— В таком случае, разве вы думаете, что кардинал согласится сказать мне, что сделалось с моею женой.

— Может быть, но надобно прежде, чтобы вы признались во всем что вам известно об отношениях жены вашей к г-же де-Шеврёз.

— Но я ничего не знаю и никогда не видал ее.

— Когда вы ходили за женой в Лувр, возвращалась ли она всегда прямо домой?

— Почти никогда, она имела дела с продавцами полотна, к которым я провожал ее.

— Сколько же было продавцов полотна?

— Двое.

— Где они живут?

— Один в улице Вожирар, другой в улице Ля-Гарп.

— Заходили вы к ним с нею вместе?

— Никогда: я дожидался ее у ворот.

— Под каким же предлогом она заходила одна?

— Она ничего мне не говорила; приказывала мне ждать ее, и я ждал.

— Вы снисходительный муж, любезный мой г. Бонасиё, сказал кардинал.

«Он называет меня своим любезным господином, подумал лавочник. — Дела идут хорошо».

— Можете ли вы указать те ворота?

— Да.

— Вы знаете нумера?

— Да.

— Назовите их.

— № 25 в улице Вожирар и № 75 в улице Ля-Гарп.

— Хорошо, сказал кардинал.

При этих словах он взял серебряный колокольчик и позвонил; офицер вошел.

— Позовите ко мне Рошфора, сказал он вполголоса; — чтоб он явился сейчас же, если он дома.

— Граф здесь, сказал офицер, — и настоятельно просит позволения говорить с вашею эминенцией.

— Пусть же он войдет, сказал с живостью Ришельё.

Офицер бросился из комнаты с быстротою, с какою обыкновенно исполнялись все приказания кардинала.

«С вашею эминенцией!» бормотал Бонасиё, озираясь дико кругом.

Не прошло пяти секунд после ухода офицера, как дверь отворилась и вошло новое лицо.

— Это он! сказал Бонасиё.

— Кто он? спросил кардинал.

— Тот, который похитил жену мою.

Кардинал позвонил снова. Офицер явился.

— Отдайте этого человека в руки двоих стражей; пусть он ждет, когда я снова позову его.

— Нет, нет, это не он! сказал Бонасиё, — нет, я ошибся; это был другой, совсем непохожий на этого. Этот господин — честный человек.

— Уведите этого глупца! сказал кардинал.

Офицер взял Бонасиё под руку и отвел его в переднюю, где были двое стражей.

Рошфор с нетерпением следил глазами за Бонасиё до тех пор, пока он вышел, и как только затворилась за ним дверь, он быстро подошел к кардиналу и сказал:

— Они виделись.

— Кто?

— Она и он.

— Королева и герцог? сказал Ришельё.

— Да.

— Где же?

— В Лувре.

— Вы уверены?

— Совершенно уверен.

— Кто вам сказал?

— Г-жа де-Ляннуа, которая, как вам известно, совершенно предана вам.

— Зачем же она не сказала раньше?

— Королева случайно или по недоверчивости приказала г-же де-Сюржи спать в своей комнате и удержала ее у себя на целый день.

— Хорошо, мы побеждены. Постараемся поправить дело.

— Я всею душой готов помогать вам, будьте спокойны.

— Как это случилось?

— В половине первого королева была с своими придворными дамами.

— Где?

— В своей спальне.

— Ну?…

— Ей принесли платок от дамы, заведывающей ее бельем.

— Потом?

— Королева тотчас обнаружила сильное волнение, и несмотря на румяна, покрывавшие лицо ее, побледнела.

— Потом? Потом?

— Несмотря на то, она встала и сказала своим дамам взволнованным голосом: «подождите меня, через десять минут я приду.» Она отворила дверь алькова и вышла.

— Отчего г-жа де-Ляннуа не пришла в ту же минуту предупредить вас?

— Еще ничего не было известно наверное, притом же королева сказала: «подождите меня,» — и она не смела ослушаться королевы.

— Сколько времени королевы не было в комнате?

— Три четверти часа.

— Ни одна из дам не сопровождала ее?

— Только донеа Естефана.

— Потом она возвратилась?

— Да, для того только чтобы взять ящичек розового дерева с ее вензелем, и тотчас же вышла.

— А когда она возвратилась, принесла ли она этот ящик назад?

— Нет.

— Знает ли г-жа де-Ляннуа что было в этом ящике?

— Да: бриллиантовые эксельбантные наконечники, подаренные королеве его величеством.

— И она пришла без ящика?

— Да.

— Полагает ли г-жа де-Ляннуа, что она отдала их Бокингему?

— Она в том уверена.

— Почему?

— На другой день г-жа де-Ляннуа, имеющая обязанность наблюдать за туалетом королевы, искала этого ящичка, показала вид, что беспокоится и, не находя его, наконец спросила о нем королеву.

— И королева?…

— Королева очень покраснела и отвечала, что накануне изломала один из наконечников и послала к ювелиру починить.

— Надобно пойти узнать правда ли это?

— Я уже ходил.

— Ну, что же сказал ювелир?

— Он ничего не слыхал об этом.

— Хорошо! Хорошо, Рошфор! не все еще потеряно, и может быть… может быть, все к лучшему.

— Дело в том, что я не сомневаюсь, чтобы гений ваш…

— Не придумал, как поправить глупость своего агента, не так ли?

— Если бы вы позволили мне окончить фразу, я сказал бы то же самое.

— Знаете ли вы, где скрывались герцогиня де-Шеврёз и герцог Бокингем?

— Нет, люди мои не могли сказать ничего положительного об этом.

— А я знаю.

— Вы?

— Да, или по крайней мере я так думаю. Они были один в улице Вожирар № 25, другой в улице Ля-Гарп № 75.

— Угодно ли вам, чтоб я арестовал их обоих?

— Теперь уже поздно: они наверно уехали.

— Все равно, можно справиться.

— Возьмите десять человек из моих гвардейцев и обыщите оба дома.

— Иду.

И Рошфор бросился вон из комнаты.

Оставшись один, кардинал подумал с минуту и позвонил в третий раз.

— Тот же офицер явился.

— Приведите пленника, сказал кардинал.

Снова привели Бонасиё; по знаку кардинала офицер удалился.

— Вы меня обманули, строго сказал кардинал.

— Я! я обманул вашу эминенцию! сказал Бонасиё.

— Ваша жена ходила не к продавцам полотна в улицы Вожирар и Ля-Гарп.

— Боже праведный, к кому же она ходила?

— Она ходила к герцогине де-Шеврёз и герцогу Бокингему.

— Да, сказал Бонасиё, припоминая, — вы правы. Я несколько раз говорил жене, что это удивительно, что продавцы полотна живут в таких домах, где нет и вывесок, и жена каждый раз смеялась. Ах! сказал Бонасиё, бросаясь к ногам кардинала, — вы действительно кардинал, великий кардинал, гениальный человек, которого все уважают.

Как ни ничтожно было торжество, одержанное над таким простым человеком, каков был Бонасиё, кардинал все-таки насладился им минуту; потом сейчас же, как будто в уме его промелькнула новая мысль, на губах его появилась улыбка и, протягивая руку лавочнику, он сказал:

— Встаньте, друг мой, вы честный малый.

— Кардинал дотронулся до моей руки! Я дотронулся до руки великого человека! вскричал Бонасиё. — Великий человек назвал меня своим другом!

— Да, друг мой, да! сказал кардинал отеческим тоном, который он иногда принимал, но которым он обманывал только тех, кто не знал его. — Так как вас подозревали напрасно, следовательно вам нужно удовлетворение, то возьмите этот кошелек, с сотнею пистолей, и извините меня.

— Мне извинить вас! сказал Бонасиё. не решаясь взять кошелек, вероятно опасаясь, что этот предлагаемый подарок только шутка. — Но вы могли арестовать меня, вы можете подвергнуть меня пытке, повесить меня, вы властелин, я не смел бы сказать ни слова. Вас извинить! Помилуйте, что вы говорите!

— Ах, любезный мой Бонасиё, я вижу вы великодушны, и благодарю вас за это. Итак, вы возьмете этот кошелек и уйдете не совсем недовольным.

— Я ухожу в восторге.

— Прощайте же, или, лучше сказать, до свидания, потому что я надеюсь, что мы увидимся.

— Когда вам будет угодно; я всегда готов к вашим услугам.

— Будьте спокойны, мы будем часто видеться, потому что я нахожу чрезвычайное удовольствие в вашей беседе.

— О! ваша эминенция!

— До свидания, г. Бонасиё, до свидания.

Кардинал сделал ему знак рукой, на который Бонасиё отвечал поклоном до земли и вышел, пятясь назад. Когда он проходил чрез переднюю, то кардинал слышал, как он с восторгом кричал: да здравствует его эминенция! да здравствует великий кардинал! Кардинал выслушал с улыбкой восторженное излияние чувств Бонасиё, потом, когда крики его постепенно исчезли вдали, он сказал:

— Это хорошо, теперь этот человек готов умереть за меня. Кардинал начал с величайшим вниманием рассматривать карту ла-Рошели, разложенную, как мы уже сказали, на его письменном столе, чертя карандашом линию, где должна была пройти знаменитая плотина, которою полтора года спустя заперта была гавань осажденного города.

Когда он был вполне погружен в эти стратегические соображения, дверь снова отворилась и вошел Рошфор.

— Ну, что? спросил кардинал, вставая с места с живостью, доказывавшею степень важности, которую он придавал поручению, возложенному на графа.

— Действительно, отвечал он, — молодая женщина двадцати шести или двадцати восьми лет и мужчина тридцати пяти или сорока лет жили, — один четыре дня, другая пять в тех домах, о которых вы говорили; но женщина уехала сегодня ночью, а мужчина утром.

— Это они! сказал кардинал, смотря на часы. — И теперь, продолжал он, — уже поздно догонять их: герцогиня уже в Туре, а герцог в Булони. Надо настигнуть их в Лондоне.

— Какие будут ваши приказания?

— Ни слова о том, что произошло; надо, чтобы королева была совершенно спокойна; чтоб она не знала, что нам известна ее тайна, пусть она думает, что мы преследуем какой-нибудь заговор. Пошлите ко мне канцлера Сегие.

— А что вы сделали с этим человеком?

— С каким? спросил кардинал.

— С Бонасиё?

— Всё что было возможно. Я сделал из него шпиона жены его.

Граф Рошфор поклонился, как человек, глубоко сознающий превосходство своего господина, и вышел.

Оставшись один, кардинал снова сел, написал письмо, запечатал его своею собственною печатью и позвонил.

Офицер вошел в четвертый раз.

Позовите ко мне Витре, сказал он, — и скажите, чтоб он приготовился в дорогу.

Минуту спустя, человек, которого он требовал, стоял перед ним, в сапогах со шпорами.

— Витре, сказал кардинал, — вы поедете немедленно в Лондон. Не останавливайтесь в дороге ни на минуту. Вы отдадите это письмо миледи. Вот вам предписание о выдаче двухсот пистолей, подите к моему казначею и велите выдать их вам. Вы получите столько же, если возвратитесь назад через шесть дней и хорошо исполните мое поручение.

Курьер, не говоря ни слова, поклонился, взял письмо и предписание о двухстах пистолей и вышел.

Вот в чем состояло письмо:

«Миледи.

Будьте на первом бале, где будет герцог Бокингем. У него на камзоле будет двенадцать бриллиантовых наконечников, подойдите к нему и отрежьте два из них. Когда эти наконечники будут в ваших руках, уведомьте меня.»

XV. Приказные и военные

На другой день после этих происшествий Атос не являлся, д’Артаньян и Портос уведомили об этом де-Тревиля. Что касается до Арамиса, то он взял отпуск на пять дней и был в Руане, как говорили, по семейным делам.

Де-Тревиль был отцом своих солдат. Самый незначительный и неизвестный из них, лишь только надевал мундир его роты, мог быть уверен в его помощи и опоре, как бы его родной брат.

Он сейчас же отправился к главному уголовному судье. Позвали офицера, начальствовавшего над постом Красного Креста и после продолжительных расспросов узнали, что Атос был на время помещен в Фор л’Евек.

Атос прошел чрез все те испытания, которые перенес Бонасиё.

Мы говорили об очной ставке обоих пленников. Атос, чтобы дать время д’Артаньяну, до сих пор ничего не говорил и теперь только объявил, что его звали Атосом, а не д’Артаньяном.

Он прибавил, что не знал ни господина, ни госпожи Бонасиё, что никогда не говорил ни с тем, ни с другим; что он пришел около десяти часов вечера навестить друга своего д’Артаньяна, а до этого часа был у де-Тревиля, где и обедал; двадцать свидетелей, говорил он, — могли подтвердить истину, и назвал многих известных дворян, между прочими герцога де-ла-Тремуля.

Второй комиссар был озадачен не меньше первого простым и бойким объяснением мушкетера; ему, как гражданскому чиновнику, очень хотелось бы обвинить военного; но имена де-Тревиля и герцога де-ла-Тремуля заставили его задуматься.

Атос был также отправлен к кардиналу; но, к несчастию, кардинал был в Лувре у короля. Это было именно в то время, когда де-Тревиль, побывав у главного уголовного судьи и у губернатора Фор л’Евека и не найдя Атоса, пришел к его величеству.

Как капитан мушкетеров, де-Тревиль мог во всякое время свободно являться к королю.

Известно, что король был сильно предубежден против королевы, и что кардинал, не доверявший в своих интригах гораздо больше женщинам чем мужчинам, искусно поддерживал эти предубеждения. Одною из главнейших причин этого предубеждения была дружба королевы с г-жею де-Шеврёз. Эти две женщины беспокоили его больше чем войны с Испанией, распри с Англией и расстройство финансов. Он был убежден, что г-жа де-Шеврёз служила королеве не только в политических, но и в любовных ее интригах, что его всего больше мучило.

При первых словах кардинала о том, что г-жа де-Шеврёз, изгнавшая в Тур, приезжала тайно в Париж, где пробыла пять дней, и полиция не знала об этом, король пришел в ужасный гнев.

Капризный и неверный король хотел, чтобы его называли Людовиком Справедливым и Целомудренным. Потомству не легко понять этот характер, объясняемый в истории только фактами, а не рассуждениями.

Но когда кардинал прибавил, что не только г-жа де-Шеврёз была в Париже, но что притом королева снова вступила в сношения с нею посредством переписки, которую тогда называли кабалистикой когда он доказывал, что он, кардинал, начинал распутывать самые тайные пути этой интриги, и в ту самую минуту, когда можно было арестовать на месте преступления, гири очевидных доказательствах лазутчика, поддерживавшего сношения королевы с изгнанницей, какой-то мушкетер осмелился насильственно помешать ходу правосудия, бросившись со шпагою в руке на честных людей, на которых возложена была законом обязанность беспристрастно исследовать дело, чтобы доложить о нем королю. Людовик XIII не мог более удержаться; он хотел уже идти к королеве, бледный, в сильном негодовании, которое иногда доводило этого принца до самой холодной жестокости.

И между тем кардинал не сказал еще ни слова о герцоге Бокингеме.

В это время вошел де-Тревиль, хладнокровный, вежливый, в мундире безукоризненной чистоты.

Предугадывая по присутствию кардинала и по расстроенному лицу короля все что между ними происходило, де-Тревиль почувствовал себя сильным как Самсон перед Филистимлянами.

Людовик XIII уже дотронулся до ручки дверей, но услышав, что вошел де-Тревиль, он обернулся.

— Вы пришли кстати, сказал король, который не умел притворяться, когда страсти его достигали известной степени: — я узнал прекрасные вещи о ваших мушкетерах.

— А я имею сообщить вашему величеству прекрасные вещи о гражданских чинах, сказал хладнокровно де-Тревиль.

— Что вам угодно? сказал король высокомерно.

— Имею честь сообщить вашему величеству, продолжал де-Тревиль тем же тоном, что приказные и полицейские люди очень почтенные, но, как кажется, очень раздраженные против мундира, позволили себе арестовать в доме, вывесить на улицу и отправить в Фор л’Евек, все по предписанию, которое не хотели мне показать, одного из моих, или лучше сказать ваших, государь, мушкетеров, безукоризненного поведения, почти знаменитой репутации, известного вашему величеству с хорошей стороны, г-на Атоса.

— Атоса, сказал машинально король; да, действительно, это имя мне известно.

— Припомните, ваше величество, сказал де-Тревиль, что Атос, это тот самый мушкетер, который в известной вам неприятной дуэли имел несчастие тяжело ранить Кагюзака; кстати, продолжал он, обращаясь к кардиналу, кажется, Кагюзак совершенно выздоровел.

— Благодарю, сказал кардинал, сжимая губы от гнева.

— Атос пришел навестить одного из своих друзей, продолжал де-Тревиль, молодого беарнца, служащего в гвардии вашего величества в роте Дезессара; но только что он успел войти к другу своему и, не застав его дома, взял в ожидании его книгу, как толпа полицейских служителей и солдат осадили дом, проломили несколько дверей…

Кардинал сделал королю знак, которым хотел сказать: это по тому делу, о котором я вам говорил.

— Я знаю это всё, сказал король, потому что всё это было сделано по моему приказанию.

— Следовательно, сказал де-Тревиль, по приказанию вашего величества схватили и одного из моих мушкетеров, совершенно невинного, и, среди наглой черни, в сопровождении двух гвардейцев, как злодеи, водили этого благородного молодого человека, проливавшего десять раз кровь свою за ваше величество и готового всегда проливать её.

— Как! сказал тронутый король, — разве так было дело?

— Г. де-Тревиль не говорил, сказал кардинал с величайшим спокойствием, — что этот невинный мушкетер, этот благородный молодой человек за час перед тем, напал со шпагою на четверых комиссаров, которым дано было мною предписание исследовать чрезвычайно важное дело.

— Я сомневаюсь, чтобы вы могли доказать это, сказал де-Тревиль с своею гасконской откровенностью и военною резкостью, — потому что за час перед тем, Атос, который, как доложу вашему величеству, человек самой знатной фамилии, отобедал у меня, и потом разговаривал с герцогом де-ла-Тремулем и графом де-Шалю, бывшими также в то время у меня.

Король посмотрел на кардинала.

— Протокол служит доказательством, отвечал кардинал на немой вопрос короля, — а избитые мушкетером люди составили протокол, который имею честь представить вашему величеству.

— Стоит ли протокол приказного честного слова военного? отвечал гордо де-Тревиль.

— Замолчите, Тревиль, сказал король.

— Если г. кардинал имеет подозрение против одного из моих мушкетеров, сказал де-Тревиль, то справедливость кардинала так известна, что я сам прошу произвести следствие.

— В том доме, где произошла эта сцена, продолжал хладнокровно кардинал, — живет, кажется, один беарнец, друг мушкетера.

— Вы подразумеваете д’Артаньяна.

— Я говорю о молодом человеке, которому вы покровительствуете, г. де-Тревиль.

— Да, это справедливо.

— Не подозреваете ли вы, что этот молодой человек давал дурные советы…

— Атосу, человеку вдвое старше его? сказал Де-Тревиль, — нет; притом же д’Артаньян провел вечер у меня.

— А! сказал кардинал, кажется, все были вечером у вас?

— Вы сомневаетесь в моих словах? сказал Де-Тревиль, краснея от гнева.

— Нет, сохрани Бог! сказал кардинал, но только скажите, в котором часу он был у вас?

— О! это я могу сказать вам наверное, потому что когда он пришел ко мне, я посмотрел на часы, было половина десятого, хотя я думал, что уже было позже.

— А в котором часу он вышел из вашего отеля?

— В половине одиннадцатого, часом позже этого происшествия.

— Наконец, отвечал кардинал, и минуты не сомневавшийся в правдивости де-Тревиля, и чувствуя, что терял верх в споре, — Атос был взят в этом доме в улице Могильщиков?

— Разве запрещается другу навестить друга? мушкетеру моей роты быть в братских отношениях с гвардейцем роты Дезессара?

— Да, когда дом, где живет друг его, находится в подозрении.

— Этот дом в подозрении, Тревиль, сказал король, — может быть, вы этого не знали?

— Действительно, государь, я этого не знал. Во всяком случае он может быть в подозрении весь, кроме той части, в которой живет д’Артаньян, потому что я могу сказать утвердительно, если верить его словам, что это самый преданнейший слуга вашего величества и самый глубочайший почитатель кардинала.

— Не этот ли д’Артаньян однажды ранил Жюссака при несчастной встречи у монастыря Кармелиток? спросил король, взглянув на кардинала, покрасневшего с досады.

— И на другой день Бернажу. Да, да, государь, это он: у вашего вёличества хорошая память.

— Ну, чем же мы решим? сказал король.

— Это касается больше вашего величества чем меня, сказал кардинал. — Я утверждаю, что арестованный виноват.

— А я отвергаю это, сказал де-Тревиль. — Но у его величества есть судьи, пусть они решат.

— Это правда, сказал король, — передадим дело судьям, и пусть они рассудят.

— Только очень жаль, сказал де-Тревиль, — что в наши несчастные времена самая честная жизнь, самая неоспариваемая добродетель не охраняет человека от позора и гонения. Я вам ручаюсь, что армия не будет довольна, если ее будут подвергать таким притеснениям из-за какого-нибудь полицейского дела.

Это было сказано неосторожно; но де-Тревиль сказал это с намерением. Ему хотелось взрыва, потому что при взрыве бывает огонь, а огонь освещает.

— Из-за какого-нибудь полицейского дела! вскричал король, повторяя слова де-Тревиля; — имеете ли вы об этих делах понятие? Знайте своих мушкетеров и не бесите меня. По-вашему, если по несчастию арестуют одного мушкетера, то вся Франция в опасности. Сколько шума из-за одного мушкетера! Я велю арестовать десятерых из них, черт возьми! сотню! всю роту! и не хочу слышать ни слова.

— Если только мушкетеры находятся в подозрении у вашего величества, то они уже виноваты, и я готов отдать вам мою шпагу, потому что после обвинения солдат моих, я не сомневаюсь, что кардинал обвинит и меня; так лучше же я сдамся пленным вместе с Атосом, уже арестованным, и д’Артаньяном, которого конечно арестуют.

— Перестанете ли вы, гасконская голова? сказал король.

— Государь, сказал де-Тревиль, нисколько не понижая голоса, — прикажите возвратить мне моего мушкетера, или пусть его судят.

— Его будут судить, сказал кардинал.

— Тем лучше; в таком случае я попрошу позволения его величества защищать его в суде.

Король боялся взрыва.

— Если кардинал, сказал он, — не имеет личных побуждений…

Кардинал предупредил короля.

— Извините, сказал он. — Если ваше величество видите во мне предубежденного судью, то я отказываюсь.

— Послушайте, сказал король, — клянетесь ли вы мне именем моего отца, что Атос был у вас во время происшествия и не участвовал в нем?

— Клянусь вашим славным отцом, вами самим, которого я люблю и уважаю больше всего на свете.

— Подумайте, государь, сказал кардинал: — если мы отпустим пленного, нельзя будет узнать правды.

— Атос всегда будет готов к ответу, когда приказным угодно будет допрашивать его, сказал де-Тревиль. — Он не убежит, кардинал, будьте спокойны, я отвечаю за него.

— В самом деле он не убежит, сказал король; — его всегда найдут, как говорит де-Тревиль. Притом же, сказал он, понижая голос, и с умоляющим видом смотря на кардинала, — мы этим дадим им повод быть беспечными: это политика.

Такая политика Людовика ХІІІ заставила Ришельё улыбнуться.

— Приказывайте, государь, сказал он, — вы имеете право миловать.

— Право помилования прилагается только к виновным, сказал де-Тревиль, настаивавший на своем, — а мой мушкетер невинен. Вы, государь, окажете не милость, а правосудие.

— Он в Фор л’Евеке? сказал король.

— Да, государь, и в секретной тюрьме, как последний из преступников.

— Черт возьми! сказал король, — что же делать?

— Подпишите приказ об его освобождении, вот и все тут, сказал кардинал; я думаю так же, как и ваше величество, что поручительства г. де-Тревиля совершенно достаточно.

Де-Тревиль почтительно поклонился, с радостью, не без примеси страха; он предпочел бы упрямое сопротивление кардинала этой внезапной уступчивости.

Король подписал указ об освобождении Атоса, и де-Тревиль немедленно унес его.

Когда он выходил, кардинал дружески улыбнулся ему и сказал королю:

— У ваших мушкетеров между начальниками и солдатами существует прекрасная гармония, государь; это хорошо для службы и заставляет уважать их всех.

«Он непременно сделает мне какую-нибудь неприятность, сказал про себя де-Тревиль; — его никогда не переспоришь. Но надо поспешить: король может сейчас же переменить мнение; и притом все-таки труднее посадить снова человека в Бастилию или в Фор л’Евек, чем удержать пленника, который уже там сидит.

Де-Тревиль торжественно вошел в Фор л’Евек и освободил мушкетера, которого не покидало его спокойное равнодушие.

Потом при первом свидании с д’Артаньяном он сказал ему: вы прекрасно ускользнули, это вам награда за удар шпаги Жюссаку. Правда, остается еще за Бернажу, но не слишком полагайтесь на это.

Де-Тревиль был прав, не доверяя кардиналу и думая, что не все еще кончено, потому что как только капитан мушкетеров затворил за собою дверь, кардинал сказал королю:

— Теперь, когда мы вдвоем, то поговорим серьезно, если угодно вашему величеству, государь. Бокингем был в Париже пять дней и уехал только сегодня утром.

XVI. Канцлер Сегие

Невозможно представить себе, какое впечатление произвели эти слова на Людовика XIII. Он то краснел, то бледнел, и кардинал тотчас заметил, что снова приобрел верх над ним.

— Бокингем в Париже! сказал король. — Что же он здесь делает?

— Без сомнения, составляет заговор с врагами вашими, гугенотами и Испанцами.

— Нет, нет! Он составляет заговор против чести моей с г-жей де-Шеврёз, г-жей де-Лонгвиль и Конде!

— О, государь, какая мысль! Королева слишком благоразумна, и главное, слишком любит ваше величество.

— Женщина слаба, г. кардинал, сказал король; — а что касается до любви ее ко мне, то я знаю уже эту любовь.

— Все-таки я утверждаю, сказал кардинал, — что герцог Бокингем приезжал в Париж по причине чисто политической.

— А я уверен, что он приезжал совсем по другой причине, г. кардинал; и если королева виновна, то горе ей!

— Впрочем, сказал кардинал, — как ни неприятно мне подумать о подобной измене, но ваше величество наводите меня на эту мысль: г-жа де-Ляннуа, которую, по приказанию вашего величества, я допрашивал несколько раз, сказала мне сегодня утром, что в предпрошедшую ночь ее величество легла спать очень поздно, что сегодня утром она много плакала, и что она весь день писала.

— Ну, так, сказал король: — это, без сомнения, к нему. Кардинал, я хочу иметь бумаги королевы.

— Но как взять их, государь? Мне кажется, что ни я, ни ваше величество не может взять на себя подобного поручения.

— Как поступили с женой маршала д’Анкр? вскричал король в сильном гневе: — обыскали ее шкафы, наконец обыскали ее самое.

— Жена маршала д’Анкр была, государь, не больше как Флорентинская искательница приключений, между тем как августейшая супруга вашего величества, Анна Австрийская, королева Франции, т. е. одна из величайших принцесс на свете.

— Тем больше ее вина, герцог! Чем больше она забыла свое высокое положение, тем ниже упала. Впрочем я давно уже решился покончить со всеми этими интригами, политическими и любовными. У нее есть какой-то ла-Порт.

— Которого, признаюсь, я считаю главным действующим лицом во всем этом, сказал кардинал.

— Так вы думаете также, что она меня обманывает? спросил король.

— Я думаю и повторяю вашему величеству, что королева составляет заговор против власти своего короля, но не против чести его.

— А я говорю вам, что против того и другого, я говорю вам, что королева не любит меня, что она любит другого, что она любит этого низкого Бокингема! Отчего вы не арестовали его, когда он был в Париже?

— Арестовать герцога! арестовать первого министра короля Карла I! Подумали ли вы, государь? Сколько было бы шуму! И если бы подозрения вашего величества насколько-нибудь оправдались, в чем я все-таки сомневаюсь, какой был бы скандал!

— Но так как он вел себя как бродяга и вор, то надо было…

Людовик XIII не договорил, испугавшись сам того что хотел сказать, между тем как Ришельё, вытянув шею, бесполезно ожидал слова, которого король не сказал.

— Надо было?…

— Ничего, сказал король, — ничего. Но в то время, пока он был в Париже, вы не теряли его из виду?

— Нет, государь.

— Где он жил?

— В улице ла-Гарп, № 75.

— Где это?

— Возле Люксембурга.

— И вы уверены, что он не видался с королевой?

— Я полагаю, что королева слишком уважает свои обязанности, государь.

— Но у них была переписка: это к нему королева писала целый день. Герцог, я хочу иметь эти письма.

— Но, государь…

— Герцог, я хочу их иметь, чего бы это ни стоило.

— Позвольте заметить вашему величеству…

— Разве вы тоже изменяете мне, г. кардинал, что вы всегда противитесь моей воле? Разве вы тоже в союзе с Испанцами и Англичанами, с г-жей де-Шеврёз и с королевой?

— Государь, отвечал со вздохом кардинал. — Кажется, я не подал повода к подобному подозрению.

— Вы слышали, кардинал, я хочу иметь эти письма?

— Есть одно только средство.

— Какое?

— Поручить это канцлеру Сегие. Это совершенно относится к обязанностям его звания.

— Послать за ним сейчас же!

— Он должен быть у меня, государь; я посылал за ним, и уходя в Лувр приказал просить его подождать, если он придет.

— Пошлите за ним сейчас же!

— Приказание вашего величества будет исполнено, но…

— Но что?

— Но королева, может быть, не захочет повиноваться.

— Моему приказанию?

— Да, если она не будет знать, что это приказание короля.

— Хорошо! Чтоб она не сомневалась, я сам предупрежу ее.

— Ваше величество не забудете, что я сделал все что мог, чтобы предупредить разрыв.

— Да, герцог, я знаю, что вы очень снисходительны к королеве, может быть даже слишком снисходительны, и мы об этом поговорим после.

— Когда угодно будет вашему величеству; но я всегда буду счастлив тем, государь, что приношу себя в жертву доброму согласию, которое всегда желаю видеть между вами и королевой Франции.

— Хорошо, кардинал, хорошо, пошлите же за канцлером, а я пойду к королеве.

И Людовик XIII пошел в коридор, соединявший его кабинет с комнатами Анны Австрийской.

У королевы были в это время придворные дамы ее: г-жа де-Гито, г-жа де-Сабле, г-жа де-Мопбазои и г жа де-Гемене. В одном углу сидела испанская горничная ее, донна Естефана, последовавшая за ней из Мадрида. Г-жа де-Гемене читала; все слушали ее со вниманием, кроме королевы, которая нарочно устроила это чтение, чтобы, притворяясь слушающею, можно было мечтать на свободе.

Мысли ее, украшенные последним отблеском любви, все-таки были печальны. Анна Австрийская, лишившаяся доверенности своего мужа, преследуемая ненавистью кардинала, не могшего простить ей, что она отвергла нежные чувства его, имея перед глазами пример королевы матери, которую ненависть эта мучила во всю жизнь ее, хотя Мария Медичи, если верить запискам того времени, сначала питала к кардиналу то чувство, в котором Анна Австрийская всегда ему отказывала. Анна Австрийская видела как падали один за другим самые преданные слуги ее, самые искренние советники, самые дорогие любимцы. Она как будто обладала пагубным свойством приносить несчастие всему, к чему прикасалась; Дружба ее была роковым знаком, вызывавшим преследование. Г-жи де-Шеврёз и де-Верне были изгнаны, наконец ла-Порт не скрывал от своей госпожи, что он с часу на час ожидал что его арестуют.

В то время когда королева была погружена в самые мрачные мысли, дверь отворилась и вошел король.

Чтение тотчас прекратилось, все дамы встали, и наступило глубокое молчание.

Король не сделал никакого приветствия и, становясь перед королевой, сказал ей нетвердым голосом:

— К вам придет канцлер и сообщит вам то, что я ему поручил.

Несчастная королева, которой беспрестанно угрожали разводом, изгнанием и даже судом, побледнела под румянами и не могла удержаться, чтобы не спросить:

— Зачем же он придет, государь? Что такое скажет мне канцлер, чего ваше величество не можете сказать мне сами.

Король, не отвечая, повернулся на пятках, и почти в ту же минуту капитан гвардии Гито объявил о приходе канцлера.

Когда канцлер вошел, король вышел уже чрез другую дверь.

Канцлер вошел, полу-улыбаясь, полу-краснея. Так как мы, вероятно, не раз еще встретим его в продолжении этой истории, то не худо познакомить с ним читателей.

Этот канцлер был большой забавник. Де-Рош ла-Масль игумен Нотр-Дамской церкви, бывший некогда камердинером кардинала, рекомендовал Сегие кардиналу, как человека вполне ему преданного. Кардинал поверил ему и не жалел об этом.

Сделавшись канцлером, он ревностно служил кардиналу в ненависти его к королеве матери и мщении против Анны Австрийской, поощрял судей в деле Шале; наконец, обладая полною доверенностью кардинала, так хорошо им заслуженной, он достиг того, что на него возложили странное поручение, для исполнения которого он явился теперь к королеве.

Королева стояла еще, когда он вышел, но как только она его заметила, села опять на кресло, сделав знак своим дамам, чтобы они садились на свои подушки и табуреты, и гордо спросила его:

— Что вам угодно, зачем вы явились сюда?

— Чтобы сделать, по приказанию короля и совсем уважением, которым я обязан вашему величеству, подробный обыск в ваших бумагах.

— Как! обыск в моих бумагах? но это низко!

— Извините меня, я в этом случае только орудие короля. Разве его величество не был здесь сейчас и не просил вас приготовиться к этому обыску?

— Обыскивайте; кажется, меня считают преступницей; Естефана, дайте ключи от моих столов.

Канцлер для соблюдения Формы осмотрел столы, но он знал, что не в столе королева спрятала важное письмо, написанное ею в тот день.

Перерывая по двадцати раз все ящики столов, канцлер, при всей его нерешительности, должен был наконец покончить дело, т. е, обыскать саму королеву. Он подошел к Анне Австрийской и с большим смущением сказал ей:

— Теперь мне остается сделать самое главное разыскание.

— Какое? спросила королева, не понимавшая, или не хотевшая понять, в чем было дело.

— Его величество уверен, что вы сегодня писали письмо; ему известно, что оно не было отослано. Письма этого нет ни в котором столе, между тем оно должно быть где-нибудь.

— Неужели вы осмелитесь поднять руку на вашу королеву? сказала Анна Австрийская, выпрямляясь во весь рост и устремив на канцлера угрожающий взгляд.

— Я верный подданный короля, государыня, и сделаю все, что его величество прикажет.

— Да, это правда, сказала Анна Австрийская, шпионы кардинала донесли ему верно. Я писала сегодня письмо и это письмо не отправлено. Оно здесь! И королева показала рукой на свой корсаж.

— Дайте же мне это письмо, сказал канцлер.

— Я отдам его только королю, сказала Анна.

— Если бы король хотел, чтобы оно отдано было ему, то он сам спросил бы его у вас. Но, повторяю вам, что он поручил мне просить его у вас, и если вы не отдадите его мне…

— Ну?

— То он поручил мне взять его.

— Как, что вы хотите сказать?

— Что мне разрешено отыскать подозрительную бумагу, если бы пришлось даже обеспокоить особу вашего величества.

— Какой ужас, вскричала королева.

— Так не угодно ли вам, государыня, отдать его добровольно.

— Но это низкое насилие!

— Приказание короля, извините меня.

— Я этого не позволю, нет, нет; лучше смерть! вскричала гордая королева, и кровь ее вскипела.

Канцлер низко поклонился, потом с явным намерением не отступать ни на шаг в исполнении возложенного на него поручения, он подошел к Анне Австрийской, в глазах которой показались слезы.

Королева, как мы сказали, была прекрасна. Поручение было опасное; но король до такой степени ревновал королеву к Бокингему, что не думал уже ревновать к кому-нибудь другому.

Сегие решился на все и протянул руку к тому месту, где, по признанию королевы, находилось письмо.

Анна Австрийская, бледная как мертвец, отступила на один шаг назад и, опираясь левою рукой на стоявший за ней стол, чтобы не упасть; она вынула правою рукой письмо из-за корсажа и протянула его канцлеру.

— Возьмите, вот письмо, сказала она дрожащим голосом, возьмите его и освободите меня от вашего ненавистного присутствия.

Канцлер, дрожавший от волнения, взял письмо, поклонился до земли и вышел.

Едва только дверь за ним затворилась, как королева, почти без чувств, упала на руки своих дам.

Канцлер отнес письмо королю, не прочитав ни одного слова. Король взял его дрожащею рукой, и искал адреса; но его не было; он побледнел, медленно открыл его, потом, увидя из первых слов, что оно было писано к Испанскому королю, быстро прочитал.

В нем был целый план атаки на кардинала. Королева просила брата своего и императора Австрийского, недовольных политикой Ришельё, главною мыслию которого было унижение Австрийского дома, объявить войну Франции и условием мира поставить удаление кардинала; но о любви во всем письме не было ни слова.

Обрадованный король спросил, ушел ли кардинал из Лувра. Ему сказали, что он в рабочем кабинете ожидает приказания его величества.

Король тотчас пошел к нему.

— Герцог, сказал он, вы правы, я ошибся; вся эта интрига политическая и в письме нет ни слова о любви, а зато есть много о вас. Вот оно.

Кардинал взял письмо и прочитал его с величайшим вниманием; окончив, он еще раз прочитал его.

— Вот, ваше величество, сказал он, вы видите, до чего дошли мои враги: вам угрожают двумя войнами, если вы меня не удалите. На вашем месте, государь, я уступил бы таким настойчивым требованиям, и я с своей стороны с истинным удовольствием удалился бы от дел.

— Что вы там говорите, герцог?

— Я говорю, государь, что я теряю здоровье в этой постоянной борьбе и в вечной работе. Я говорю, что, по всей вероятности, я не перенесу трудов осады ла-Рошели, и что лучше бы было, если бы вы назначили туда или Конде, или Бассомпиера, или кого-нибудь из военных, а не меня: я принадлежу церкви и меня отвлекают беспрестанно от моего призвания и заставляют заниматься такими делами, к которым я вовсе не способен. Вы были бы без меня счастливее во внутренних делах, государь, и без сомнения приобрели бы больше славы во внешних.

— Понимаю, герцог, будьте спокойны, сказал король; те, кто назван в этом письме, будут наказаны, как они заслуживают того, и сама королева также.

— Что вы говорите, государь? Сохрани Бог, если из-за меня королева будет иметь хотя малейшую неприятность! она всегда считала меня своим врагом, государь, хотя ваше величество можете засвидетельствовать, что я всегда горячо принимал ее сторону, даже против вас. Вот если б она изменила вашему величеству в отношении чести, это другое дело, тогда я первый сказал бы: «Не жалейте, государь, не жалейте виновную!» К счастью, этого нет и ваше величество получили новое доказательство этого.

— Это справедливо, кардинал, сказал король, вы были правы как всегда; но королева все-таки заслуживает полного гнева моего.

— Вы сами, государь, подверглись ее гневу, и если бы она серьезно побранила ваше величество, я не удивился бы: ваше величество строго с ней поступили.

— Так я всегда буду поступать с моими врагами и с вашими, герцог, как бы они высоко ни стояли и какой бы опасности я не подвергался, действуя с ними строго.

— Королева мой враг, но не ваш, государь; напротив она преданная, покорная и безукоризненная супруга; позвольте же мне, государь, заступиться за нее перед вашим величеством.

— Ну, пусть она первая сделает шаг к примирению.

— Напротив, государь, вы дайте пример; Вы первые были не правы, потому что подозревали королеву.

— Мне первому начать! сказал король, — никогда!

— Государь, умоляю вас.

— Да и как же я начну первый?

— Сделайте то, что наверное было бы ей приятно.

— Что?

— Дайте бал; вы знаете, как королева любит танцы; я отвечаю вам, что гнев ее пройдет, если вы покажете такое внимание.

— Кардинал, вы знаете, как я не люблю все светские удовольствия.

— Тем больше королева будет вам за это признательна, потому что ей известно нерасположение ваше к этому удовольствию; притом это будет для нее случай надеть те прекрасные бриллианты, которые вы подарили ей когда-то в день ее ангела, и которых она еще ни разу не надевала.

— Увидим, кардинал, увидим, сказал король, который на радости, что королева оказалась виновною в преступлении, мало его занимавшем, и невиновною в том, которого он очень боялся, совершенно готов был помириться с ней. — Увидим, но, право, вы слишком снисходительны.

— Государь, сказал кардинал, предоставьте строгость министрам, снисхождение есть добродетель королей, окажите его и вы увидите, что не будете жалеть об этом.

Затем кардинал, услышав, что било одиннадцать часов, низко поклонился, прося у короля позволения уйти и умоляя его помириться с королевой.

Анна Австрийская, ожидавшая, по случаю отнятого у нее письма, каких-нибудь упреков, была очень удивлена, когда увидела на другой день, что король делает попытки к примирению с ней. Первая мысль ее была не соглашаться; гордость женщины и достоинство королевы были так глубоко оскорблены в ней, что она не могла так скоро этого забыть; но убежденная советами своих придворных дам, она показала наконец вид, что начинает забывать обиду. Король воспользовался первым признаком согласия на примирение, чтобы сказать ей, что в скором времени он предполагает дать праздник.

Праздник был такою редкостью для Анны Австрийской, что при объявлении об этом, как предсказывал кардинал, последние следы гнева исчезли, если не из сердца ее, то по крайней мере с лица. Она спросила, когда будет этот праздник; но король отвечал, что ему надо условиться об этом с кардиналом.

В самом деле, король каждый день спрашивал кардинала, когда будет назначен праздник, и каждый день кардинал под каким-нибудь предлогом откладывал назначение дня. Так прошло десять дней.

На восьмой день после описанной нами сцены кардинал получил из Лондона письмо, заключавшее в себе только следующие слова:

«Они у меня; но я не могу выехать из Лондона, потому что у меня нет денег; пришлите мне пятьсот пистолей и через четыре дня по получении их я буду в Париже».

В тот день, когда кардинал получил письмо, король обратился к нему с обыкновенным вопросом о празднике.

Ришельё начал считать по пальцам и говорить про себя:

— Она говорит, что приедет через четыре или пять дней по получении денег; надо четыре или пять дней, пока деньги дойдут, потом четыре или пять дней ей на дорогу, итого десять дней; да если принять в расчет противные ветры, несчастные случаи, женскую слабость, то всего наберется двенадцать дней.

— Ну, герцог, спросил король, сосчитали?

— Да, государь, сегодня у нас 20 сентября; городские старшины дают праздник 3 октября. Это будет чудесно, потому что не будет и вида, что вы ищете примирения с королевой.

Потом кардинал прибавил:

«Кстати, государь, не забудьте сказать ее величеству накануне этого дня, что вы желаете видеть, как идут к ней бриллиантовые наконечники, которые вы ей подарили.

КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ

Читати далі
Додати відгук