Страха нет, Туч!

Опис:

Перед Вами — сборник повестей и рассказов Владимира Зенкина, в котором тесно переплелись фантастика, романтика, удивительный юмор и утонченная эротика. В этих разноплановых и разножанровых произведениях, собранных под одной обложкой в книге «Страха нет, Туч!», есть одно объединяющее начало — образ Женщины — всегда такой разной, но неизменно интригующей и прекрасной. Женщины из этих произведений способны на все — они творят чудеса, переносятся в прошлое и будущее, взрывая ко всем чертям вашу спокойную жизнь и ввергая вас в поток ошеломительных событий. Эта книга сулит вам настоящее наслаждение от захватывающих сюжетов и необычного и сочного авторского слога, благодаря которому фантастический мир с его необычными обитателями воспринимаются нами как новая захватывающая реальность.

Неимоверности любви

Сидоров и ночь

Городской миф

Есть многое …

Вильям Шекспир

Всякое, случившееся с тобою, уже с кем-то когда-то случалось. Мир стар.

Утешительная, хотя небесспорная истина

Дальнее предисловье

Легколюбовный обманчик

Девятнадцать лет и два месяца вспять от Событий возвращался Сидоров домой с вокзала. Возвращался один по ранне ночному городу. Он провожал восвояси загостившуюся двоюродную тётю Иллаиду со сворой близнят-отпрысков: с реактивными шестилетками Алоизом и Филиппом да с десятилетними жеманницами-любознайками Джудитой и Евпраксией. За месяц гощения в отчем доме Сидоровых произвелось высокодецибельных жизнезвуков и скоростных телодвижений больше, чем за весь его прежний век.

Надо ль говорить, что наслаждение тётиным отъездом, тщательно прячимое за умильные мины («Ах, да и куда вы торопитесь! Ах, да погостили бы хотя бы еще бы!..»), приближалось к экстазу.

Замечательно было и то, что гостей провожал он один, мать с отцом удачно не поместились в ночном разбойном такси.

Вообразите, коли сможете, что превосторгнет тот сладостный вздох, отпущенный вослед красному фонарю уменьшающегося вдали поезда (Да будут голубы и нежны рельсы под ним, да не иссякнет солярка в стальном желудке его, да охранит его Господь от любых каверз в пути!).

Итак, Сидоров возвращался по освещенным фонарями улицам, упиваясь вновь вернувшимся душевным покоем, незыблемой тишиной, полной грудью отчерпывая вкуснейший июньский воздух, уже свободный от пыльных, гаревых сует дня, уже креплённый загадочными настоями цветущих акаций и сирени. Сонные лбы одноэтажных домов являли дружелюбное равнодушие. Над крышами в пенных облаках барахтался младенец-месячишко.

Сидоров издали увидел одинокую женскую фигуру посреди улицы. Женщина стояла в красноречивом ожиданьи. «Кого?» — спросил себя Сидоров. «Тебя», — ответил себе. Нервно хмыкнул, но не насмехнулся над собою за нелепицу ответа. Шаги его не замедлились, но стали вязкими. Воздух погустел, заслоился от вдруг снизившегося неба, а месяц благоразумно плюхнулся в облачко.

Молодая женщина была чрезвычайно красива. Это обстоятельство сразу разрядило и углупило ситуацию, потому что сам Сидоров был отчётливо некрасив и знал это. «Не для тебя… Уф. Жаль… Слава Богу!».

Но женщина сделала шаг ему навстречу, грациознейший шаг-вызов. Прохладные глаза-аквариумы с мерцающими рыбинами. Улыбка, способная остолбенить стадо бешенных гамадрилов. Торжественных чернот, нефтяных взблесков свергающаяся на плечи лавина волос.

— Остановись, — сказала женщина. — Куда ты? Разве ты не видишь?

Голос её был виолончельно низок, бархатист.

— Зд… Здравствуй… те, — под её взглядом стремительно стёр суть-себя Сидоров, озабоченно запревращался в кого-то другого, кого-то киношно-дискотечного, более годящегося к такой встрече, — Как оно?.. ж-жизнь? Воздух-то… воздух-то, а!.. объеденье. М-м. Что ли проблемы какие? Не могу ли помочь ч-чем?

— Мне одиноко.

— М-м… вы… т-ты серьёзно? Чудеса, а? Это не сон? Ты настоящая? Можно потрогать? Хы-ы. Как-то всё… Пустая улица. Ночь. Странно. Вы заблудились, да? Проводить… т-тебя?

— Мне одиноко.

В тёмных аквариумах из-под ресниц неведомые рыбины зажемчужились лукавой, греховной лаской.

Сидорову было двадцать два года. Обширным любовным опытом он похвастать не мог, в особенности, в его практической, прикладной части. Но мужчиною он, бесспорно, являлся. И нашлась, нашлась штормовая сила, разумеется, нашлась, взметнулась жаркая, тугая волна, захлопнулся опасливый омельчавший рассудишко, и швырнуло Сидорова без лишних слов-междометий к ночной незнакомке. Но она быстро прервала поцелуйную истерику, вывинтилась из объятий, потянула его за руку.

— Не здесь, что ты, глупенький. Пойдём.

А обещанье было в улыбке!.. У-о-ох, обещанье!

Мда… Похоже, всё-таки что-то слегка чрезмерное в улыбке было обещание. Да. Конечно. Слишком всё-таки через край, водевильно легковато, не в меру сластно-чудесно в улыбке ему обещалось. И глаза и звучанье лица, при пристальном рассмотрении, определённо тоже были чуть-чуть слишком, слегка через, малую малость сверх. Самый крохотный, самый капелечный пережим. Но помилуйте, какие там психологизмы, какие, к чертям собачим, физиономические анализы, какая там пристальность в таком запале! Верил в диковатые чудеса Сидоров. В двадцать два — ещё верил.

Незнакомка повела Сидорова (О, как нежно подрагивала её узкая ладошка в его ладони!) через калитку, по асфальтовой тропе, над которой всплескивалась ветерком вырезанная из свежей черноты яблоневая листва, к крыльцу безмолвного дома. Печальный запах маттиолы — ночных бледных страстных цветков — бродил у крыльца.

В доме была совершеннейшая сгущённая тьма. Дразнящая ладошка ввела Сидорова в большую, душноватую комнату, большую, лишь по интуитивному ощущению пространства; очертания комнаты тонули во мраке. Окна, по всему, были завешены плотными шторами, виднелись, как размытые фиолетовые пятна. Стены комнаты, будто призрачно колыхались, будто осмысленно наблюдали Сидорова, будто эфемерными выдыхами слали ему своё одобрение либо укор. И ещё сложное, нелёгкое месиво запахов плыло в комнатном непроглядье. Пахло обильным съестным, коньяком и богатыми винами, тонкими духами, женской и мужской кожей, недавно просохшей краской, новой мебелью и коврами. И особенно — этот дух пригибал, но не проглатывал всё остальное — каким-то изысканным, волнительнейшим дезодорантом.

Тут бы и призадуматься Сидорову вслед своим почувствиям. Но то ли сутенёр-дезодорант его окончательно одолел, а верней, горячая близость незнакомки, её льющиеся меж пальцев волосы, её плечи под тонкой блузкой, её губы, которые он неловко ловил и не мог изловить во мраке.

— Сейчас, сейчас, настойчивый ты мой, шёлковым шепотом сказала она, угодив наконец в его очумелые объятия, — Сейчас, мой ночной разбойник, — погладила по щеке, по волосам, развела у себя за спиной его руки, — Я сама!.. Ты сам!.. Скорее!.. — лёгким дуновением пальцев коснулась, приказательно коснулась его рубашки. И отскользнула…

Боже, каким невыносимо медленным показалось Сидорову себя раздеванье! Какими неуправимыми, узкими, коварно запутанными были предатели-рукава, подлецы-штанины, как сволочно вцеплялись в пятки, прикидывались кожей ног сдираемые носки! Как нетерпеливо, непривычно дрожали его руки!.. А мысль о том, что она рядом (Рядом!) и сейчас (Сей! Час!) делает то же (ТО! ЖЕ!), пульсно билась в его звонкий череп, высекала фейерверкные искры и радужные круги.

Смутная тень её то приближалась, то удалялась. Он уже взялся за плавки, она остановила его руки, нежно подняла их вверх, отступила в сторону, во тьму, и зачем-то хлопнула в ладоши…

В тот же миг всё вокруг взорвалось бешенным светом.

Рогатая люстра под потолком — ослепительная зверюга, электрический хам — вывернула мир светоизнанкой, опрокинуласуть его, разбила вдрызг, в абсурд все понятья и почувствья.

И продравшись сквозь световой обвал, с трудом прозрев, Сидоров увидел ужасающую картину.

Комната была полна народу. Люди сидели за длинным, празднично накрытым столом, стояли у стены, таились в углах. На столе красовались сильно початые закуски, весьма отпитые выпивки.

Люди, как один, пялились на него и смеялись, хохотали, хихикали, ржали, хрюкали, кудахтали, икали, взрыдывали от смеха, утирали весёлые слёзы, складывались втрое от хохотных конвульсий, падали на колени, изнеможённо обнимали друг друга.

Деревянное изумление Сидорова медленно проходило. Он оглядел, осознал себя, стоящего посреди зала. Под ногами валялись скомканные брюки, рубашка, туфли, носки. Ой, было же, было над чем хохотать! Как глупо, как гнусно купиться! Каким оказаться кретином! Слава Богу, хоть плавки оставил!

«А где же она!.. та… где она, эта мерзавка! Такой дешёвый спектакль! И он!.. Где же она, эта тварь, куда подевалась!? Уб-бить!..»

Когда досада и обида Сидорова дошли до опасной, аварийной черты, все почувствовали это, хохот поредел. К Сидорову дружелюбно подходили гости, вывернули, подали штаны и рубашку, помогли их одеть. Сочувственно улыбаясь, женщины помогли застегнуть пуговицы, поправили складки, пригладили волосы. Мужчины понимающе хлопали по плечам: — Не обижайся, дружище. Ну разыграли по нотам. Ну что поделаешь — клюнул. Да что там, любой бы из нас клюнул. Такая приманка! Без зла, без зла. Чистая хохма. Ну ты молодцом! Сразу в бой. Саме-ец! Мужчина! Доказа-ал! Чуть-чуть не предъявил самый главный аргумент.

И притянули Сидорова полунасильно к столу, и выпил он со всеми первую-вторую-третью рюмку, и уже не глупо отвечал на шутки, и понемножку рассосался в горле крапивный ком обиды и раздражения, и даже уже почти понравливаться стала ему эта бесцеремонная компания.

Но виновницы своего весёлого позора он так и не увидел. Озабоченно крутил головой, взглядывал на всех входящих в комнату, нетерпеливо ожидал, боялся. Ночная обольстительница пропала. Спросить про неё у соседей-застольников так и не решился.

Сидоров встретился с ней перед самым своим уходом. Расходились многие из гостей. Она вошла в комнату проводить их и сама спокойно приблизилась к нему. В свете она была совсем не такой, как на улице. Какой — он не мог объяснить себе. Проще? Старше? Конкретнее? Всё в ней было, кажется… Но чего-то всё-таки не хватало. Того магнетизма улыбки? Той завораживающей грации? Облеска глаз? Чёрт знает!..

Она примирительно протянула ему руку: та же, совсем та же охлаждённая ладошка; но улыбнулась не так, серьёзно, почти строго, как учительница ученику.

— Не обижайся. Я-то тебя узнала больше, чем они, — кивнула на гостей, — В тебе раздор, высь… Жаль, что… Счастливо. Не помни меня.

— Буду! — вдруг по-детски засердившись, буркнул Сидоров, даже неловко, грубовато убрал свою руку, — Буду! Имею право!

Ночной город. Дорога домой. Вздрагивающий хрустальный воздух. Купающийся в облачной пене месячёнок.

«Почему ты живёшь, Сидоров? Откуда ты? Для кого? На кой всё?..» Ароматная прохладная тоска во всю грудь…

Ближнее предисловье

Сон

За девять с половиной дней до Событий приснилось Сидорову замысловатое. Якобы, плыл он через тёплый океан на необъятном лайнере. Плыл он в страну, о которой страстно мечтал в детстве. Мечтал столь благовосторженно и смятенно, что даже и теперь, спустя ворох взрослых лет, поминать всуе имя этой страны ему было как-то неловко. Он и не произносил имени, он просто включал в себе её детское ощущение и освечивался ощущеньем, как ёлочной наивной гирляндой.

Он знал, что такой гирляндной страны в действительности не существует. Существует реальная, серьёзная, взрослая страна с таким же именем, которая, может быть, лишь в мизерной степени напомнит собой его игрушечную придумку. Он понимал, но не пугался этого, он уверенно плыл туда, не сомневаясь, что доплывёт.

И ещё он понимал, что всё-таки это сон. Что в яви ему по всем раскладам не очутиться в этой стране. И никогда не побороздить океана на столь аховом корабле. И сам океан, не то, что тёплый, даже холодный, ему сомненно, что доведётся когда увидеть.

По этой причине Сидорову было крайне интересно происходящее с ним. Он стоял на палубе, разглядывал через борт свинчато-голубую медленную воду, провожал взглядом стерильно белые зарубежные облака, а респектабельное солнце ненавязчиво светило ему в затылок, клало на воду чёткую его тень: голову и плечи, мелко возвышенные над громадной тенью корабля.

Сидоров беспечно смотрел на две эти сросшиеся тени — живого и неживого — как вдруг обнаружил, что океан под ними что-то стал не таким, как надо. Вернее, там, собственно, уже и не было вовсе никакого океана, а была пустота, кораблевидный тёмный проём. Сидоров оторопело вглядывался в него, а проём становился всё черней и враждебней. И вот лайнер, качнувшись, потеряв равновесие, стал крениться набок, заваливаться в ту черноту.

— Э-э!.. Враньё-ё! Про-очь!.. вопил Сидоров лайнеру, проёму и себе. — Э-эй! Это же только тень! Тень на воде. С ума вы, что ли!.. Ничего не может случиться, я обязан доплыть! Эа-а!..

Но проём не расколдовывался и молча, медленнотягуче, как и полагается во сне, принимал в свою пасть изящную громаду корабля со всем содержимым и Сидоровым на палубе.

Нестерпимо жалко стало Сидорову — не себя, пропадающего в проёме, не беспомощного лайнера — той нежной, совсем уже близкой страны, до которой он, очевидно, не доплывёт. Не испугавшись, но разозлясь на нежданную каверзу («Тьфу ты, Господи! Даже во сне не может сбыться безоговорочно!»), он бросился к противоположному, облитому солнцем борту. Он бежал, а палуба вставала, вздымалась перед ним гладкой бездушной плоскостью, всё круче и круче, и бежать было всё трудней и трудней. Но добежал, дорвался он, вскочил на борт, что нашлось сил, оттолкнулся, прыгнул вперёд-вверх.

Он летел над кораблём и проёмом и с зашедшимся сердцем видел, как корабль окончательно сорвался вниз, в черноту, и без всплеска, без звука сам сделался чернотою.

А полёт Сидорова продолжался по странной пологой дуге, и Сидоров отчаянно пытался дугу эту ещё «уположить», достремить до края черноты, до кромки проёма, до границы взбесившейся тени от корабля, которая проглотила корабль и готова была проглотить последнего его пассажира.

Но вовек бы ему не миновать проёма, если б не внезапный помощник. Какое-то причудливое растение заспешило ему навстречу. Он падал, а гибкие стебли с узкими стрельчатыми листьями упреждали падение, торопились, выпрастывались из светлой воды. Он ухватился за них, как за вожжи, и растение отдёрнуло его от чёрной пропасти, выбросило на чистую, живую водную зыбь.

Сидоров падал на воду, но упал почему-то на золотистый побережный песок, не удивился этому, а спокойно встал, огляделся.

Счастливый вопль вырвался из его груди. Он увидел окрест безошибочно ту свою сокровенную, долгожданную страну. Он увидел её всю насквозь, всю сразу, все её города, всех людей её. Она была неописуемо красива, много красивей, чем он когда-либо мог себе вообразить. Она была улыбчива и умна, многотайностна и доступна, взыскательна и доверчива. Он почувствовал себя дома, более дома, чем здесь, никогда ему не чувствовалось.

Он расправил плечи, налившиеся лихой силой, сорвался с места и побежал вперёд, в своё обретённое счастье.

Но почему-то шаги его были чересчур гулки и тяжелы, каждый шаг — чугунный удар о землю, о небо, обо всю страну… Каждый новый шаг — тяжелей, чугунней предыдущего. Он пробовал остановиться, опомниться, но уже не мог, и всё вокруг вздрагивало под его сокрушительными ногами. Ещё несколько шагов-потрясений — и вся страна, со своим безмятежным небом, землёю, травою, золотистым песком, со своими весёлыми, яркими городами и всем-всем, стала сплошь трескаться, словно разбитое ветровое стекло, осыпаться осколками и цветной пылью. Сидоров бежал по осколкам, докрашивал их, вопя уже не восторженно, а отчаянно, больно; бежал сквозь гущу стеклянных, кирпичных, стальных развалин, загородивших горизонт…

Наконец развалины кончились, открылось ровное, голое поле без живой травинки, посреди поля стоял старый родительский дом Сидоровых, а на крыльце сидели давно умершие отец с матерью.

— Не реви, — строго сказал отец, — Что-то ты сделал не по законам своей души. Где-то ты себя предал. Хочешь попробовать еще раз? Сначала.

— Неужели можно начать жизнь сначала? — удивился Сидоров, — Что? Я опять маленький?..

— Можно, — вздохнул отец, — Но только за счёт других жизней.

— Чьих?

— Твоих детей. Внуков.

— Но у меня нет детей.

— Должны быть, — нахмурился отец, — Когда-нибудь будут. Решай.

— Нет. Не согласен, — сказал Сидоров, — Прощайте. Простите меня.

Он повернулся и пошел назад к берегу океана.

— Сынок! — кинулась вслед ему мать.

— Мама.

— Очень важное!.. очень… Будь не готов, сынок.

— К чему, мама?

— Так лучше… теплее. А то опять не услышишь. Не завидуй. Обозляться не смей. Не всё так, как хотелось, да?

— Да. Не всё, мама. Всё не так, мама. Наверное, я слишком много хотел. Недостойно много. Вот и… Жаль.

— Не оглядывайся. Не ты виноват.

— И я, мама.

— Бойся, чего боялся. Люби, что любил. Надолго оглядываться нельзя.

— Мама! Ты серьёзно? Что именно, мама? Скоро?

— Не выхолоди себя. Будет…

— Откуда ты знаешь, мама? А, ну да.

Он на ходу обернулся, чтоб махнуть им на прощанье рукой, но дома и родителей уже не было. И развалин вокруг уже не было. На берегу океана росло то длинное, гибкое растение, которое спасало его от проёма. Оно предостерегающе протянуло к нему ласковые, уютные ветви-вожжи. Но он мягко отстранил их, миновал растение, спокойно вошел в пенную воду, отбросив назад дно ногами, поплыл.

1. «Хватит на сегодня сюрпризов!»

Внук Лидии Львовны Дэн выпархивал в люди. Выпорх обещал состояться сегодня вечером с экранов телевизоров. Подающего теленадежды Дэна впервые выпускали в эфир с репортажем об элитно-собачьей выставке стафоршертерьеров. С этой счастливой вестью он и забежал утром к жарко любимой «грэндма». С вестью и благородным намерением слегка облегчить тяжесть свежеполученного бабушкиного пенсиона.

Сидоров плавно столкнулся с ним в коридоре, уходя на работу.

— Здрас-с-сь… светским кивочком «а ля князь Андрей Болконский» восприветствовал его Дэн, — Как поживаете? Как поясница, не ломит, отлегло? Пищевареньице? Ах, и славно. Успехи в труде? Оч-чень рад! Просто оч-ч…

— Премного благодарю-с, — в лад ему реверансировал Сидоров, — А у вас каково на телеолимпе? Скоро ли? Общественность нестерпимо жаждет-с…

— Нонеча в двадцать три — двадцать. Одна из моих улыбок — вам. Вы угадаете какая. Вы — умный.

Со своей квартирной соседкой Лидией Львовной Сидоров поживал вполне мирно и просто. Но с аполлоноидным внучком её что-то у него не заладилось. Стенка учтиво-ядовитенькой неприязни без внятных причин росла и толщилась, и оба они берегли эту стенку.

Слишком разны были они. Молодой, оборотистый атлет, не ведавший ни в чём тяжких препятствий удачник Дэн, любитель и любимец шикарных женщин, вхожий в апогейные круги общества, знающий себе цену: цену достаточную, чтоб притязнуть на неубогое место под солнцем. И Сидоров — отсреднённый представитель среднейших узкоплечих слоёв населения, уже после-молодой, хотя ещё и до-старый, битый и мятый жизнью, обросший давними замшелыми комплексами, обладатель широких залысин и узенького оклада инженера в бессекретном конструкторском бюро; мужчина из подвида мужчин, на которых никогда с рассеянным интересом не оборачивают на улицах взора мимохожие дамы.

Да, Сидоров был умный. Поэтому встреча с Дэном заметно подпортила ему настроение.

Но привычное время дня — жидкая, бескомковая кашица мелких заботок, событиек, дельц была выхлебана им непечально и быстро.

Возвращаясь домой, Сидоров зашёл в хозяйственный магазин купить электролампочки. Вчера перегорело их сразу две: в туалете и в настенном бра в комнате. Из купленных четырёх стеклянных груш три были нормальны, а четвёртая с какими-то белесами и сиреневой на стекле. Поразмыслив, Сидоров вернулся к прилавку, чтобы обменять её. Но молоденькой веснушчатой продавщицы не оказалось на месте, она принимала товар: новые Южно-Корейские микроволновые грелки-простыни с программным управлением. У прилавка уже роилась очередь, жаждущая данных замечательных грелок, а так же утюгов, кофеварок, фенов, дрелей и прочих электропричиндалов. Очередь смотрела на Сидорова без нежности, уподозрив в нём желающего пролезть без очереди, а лампочку в его руках, как отвлекающий камуфляж.

Продавщица в заприлавочных недрах пересчитывала цветные коробки, торчать в ожидании перед бдительной очередью Сидорову наскучило и он махнул рукой. Авось, послужит хоть сколько-нибудь белесый мутант.

Около магазина стоял стройный, осанистый, но небритый старик с бледным коршуньим носом, глазами-болотами, с огромным синяком во всю скулу и играл на саксофоне Моцарта. Рядом валялся раскрытый драный футляр с нещедрым монетным сбором.

Сидоров задержался, послушал, стараясь не смотреть на музыканта. Полез в карман за кошельком.

— Хочешь фокус? — досчатый скрип: голос старика, прекратившего играть.

Сидоров недоуменно-сочувственно повернуся к нему, выдавил против воли, — Х-хочу…

— Дай лампочку, — старик царапнул взглядом портфель Сидорова.

«Откуда знает?» — удивился Сидоров, но достал из портфеля стеклянную грушу. Старик вынул её из четырёхстенной картонки, деловито осмотрел.

— Сотняк.

— Не понял, — не понял Сидоров.

— Сотняк, говорю. Гонорар.

Месячная зарплата Сидорова составляла шесть «сотняков». Он собрался повернуться и уйти, но что-то в старике остановило его. Что-то властное и куражное было в трясинах глаз. То и дело выныривали из трясин цепкие иголки-взблески.

— Согласен, — совершенно неожиданно для себя сказал он, — После фокуса.

Старик небрежно усмехнулся, распахнул рот, засунул туда лампочку. Раздался глухой хлопок и хруст пережёвываемого стекла. Старик старательно разгрыз осколки, проглотил, вернул Сидорову цоколь и вновь открыл рот, демонстрируя его пустоту и невредимость.

— Зачем вы?.. огорчился Сидоров, — Неужели больше нет выхода?

— Деньги, деньги, денежки, деньжата, деньжатки, деньжаточки… ненаглядные, проклятущие. Окхо-го!.. кривлянно, бравируя пошлецкой, заподмигивал, задёргал бровями старик, — Мно-ого денег. У-о-оч-чень премно-о…

— На что?

— Люблю. Та-ак! Так просто. А ты? Кхе-ге-хгке!..

Посмех-поскрип: древние, разболтанные, едомые червём половицы на сгнивших лагахтяжкие каблуки по ним.

Старик не был пьян. Старик был нормален. Старик обезъянничал для него. Злил его. Зачем?

— Зачем?

— Нет выхода? Выход? Есть! Выход есть, выход есть, есть выход… е-есть, выход есть. Это же выхо… А-апчх!.. — с изжёванных губ слетала слюна. В глазах прыгало притворное колючее веселье. Старик был нормален.

— Кому? Куда? Зачем? Выход? — терпеливо успокаивал его Сидоров, удивляясь себе, отчего он стоит, не уходит.

— Не мне же! Пацан! Гхе-ги-гекх!.. — возмущённый вскрип-взвизг: распахнулась дверь с век не смазываемыми петлями.

— Извините, — сказал Сидоров тоном профсоюзного активиста, — Если вы имеете сообщить что-нибудь дельное — будьте любезны. В противном случае… Вся эта клоунада мне уже как-то на…

— Он! — вдруг лязгнул чугуном старик и скорбно прикрыл глаза, — Это он. Ну наконец… Не бойся. Ты это. Всему время, всему. Понимай!

Сидоров попытался разозлиться на старика. Не смог. Получилось — стать озабоченным.

— Спасибо за содержательную беседу. Тороплюсь, извините. Позвольте откланяться.

Он вложил в костлявую вздрогнувшую руку две сотни — половину своих наличных финансов, немалым усилием воли оттащил себя от несуразного музыканта, втолкнул в людское уличное теченье. Но успел почувствовать лопатками уколы усмешечек, всплывших из голубых глазничных болот: «Э! Куда ж ты торопишься, Сидоров? Куда торопишься?.. Неужели ты куда-нибудь ещё не опоздал?»

В попутном гастрономе Сидоров приобрёл не особенно свежий батон, пол-кило сосисок молочных и пачку сигарет «Космос». На этом внедомашние события дня были исчерпаны.

Запортилась погода. Похолодало. Небо обросло суконными тучами, взыграл шквалистый ветер. По тротуару носился цветной бумажный мусор, пыль в асфальтовых выбоинах то и дело взверчивалась винтовыми вихрями, красиво повращавшись на месте, прыскала в стороны, в волосы и глаза прохожим. Сидоров вспомнил утренний радио-прогноз, обещавший категорическое «тепло и ясно». Что ж, на то он и прогноз, чтобы не сбываться.

Дома Сидоров в охотку сполоснулся под душем, сварил и с удовольствием съел четыре сосиски с горчицей, выпил два бокала отменного цейлонского чая. Удалившись в свою комнату, включил проигрыватель, поставил любимую пластинку Поля Мориа, рассеянно послушал, вытянувшись на диване, и неожиданно задремал.

Когда проснулся, уже стемнело. За окном разбойно свистел усилившийся ветер. В дверь стучала Лидия Львовна.

— Митя! (Да, Сидорова звали Митей.) Тебя чего не слышно? Уже спишь?

— Да вот, ни с того ни с сего… — открыв дверь, почему-то смущённо сказал Сидоров, — Надо же… Вечером меня никогда не тянуло в сон. Очевидно, перемена погоды, магнитные бури.

— О-ой, ветер, как с цепи сорвался, — соседка была расстроена, — Митенька, извини, конечно, у меня с телевизором что-то. А скоро будут показывать Дэна. Ты разбираешься.

В комнате Лидии Львовны на экране старого «Рубина» скакали сатанинские световихри, снежная пурга и серебряные кляксы-амёбы.

Сидоров разбирался в телевизорах на йоту больше, чем в клинописных летописях царя Ашшурбанипала. Но задумчиво покрутил все доступные ручки настройки, перенажал все наличные кнопки, покачал штеккер антены, постучал по корпусу, постоял, похмыкал, поскрёб возросшую за день щетину на подбородке.

Последнее помогло. Электронная нечисть вдруг сгинула с экрана, и выклюнулся журчливоголосый поджарый диктор.

— Слава Богу! — засчастливилась Лидия Львовна.

— Ничего не трогайте, — удивлённо-ответственно предупредил Сидоров.

— Митенька, я приготовила яблочный пудинг. По случаю. Ты просто обязан… Никаких «спасибо». Никаких «поужинал».

Отношения их с Лидией Львовной были нецеремонны. Иногда слишком.

Хороший сосед ближе плохого родственника — нет спора. Сидоров являлся хорошим соседом, но всётаки не более, чем соседом, по собственному его разумению. Лидия Львовна же благосердечно, но не совсем ненавязчиво пыталась «осыновить» или, на худой конец, «оплемянничить» Сидорова. Сопротивляться этому было сложно.

Девять лет подселенской жизни в двухкомнатной квартире с шестиквадратной кухней и коридором, в котором не разминуться двум хорошо питающимся дамам, их действительно приучили друг к другу.

Лидия Львовна была относительна одна. Сидоров был один абсолютно.

К Лидии Львовне периодически, с заметно возрастающими периодами, заходила дочь — железнодорожный ревизор, с мужем — железнодорожным ревизором; а так же, преимущественно в пост-пенсионные дни, единственный и неповторимый теле-внучек Дэн.

К Сидорову не заходил почти никто почти никогда. Хотя… Однажды давно… Очень давно (да и было ли то вообще, вдруг — примерещилось?) к нему зашла… с ним, с ним зашла его свежезарегистрированная жена. И на полгода в квартире и в душе Сидорова возгрянул ад.

Жена оказалась не чета Сидорову, деловой и нахрапистой, она сразу заявила, что квартира будет целиком иха и затеяла ветвистую комбинацию по отселению Лидии Львовны. Ей предложилась облезлая комнатуха меньшей площади, без удобств, в аварийном доме на краю города. — Ну так что, аварийный, вы ведь и сами, лапочка моя, уже аварийные. Да и зачем вам удобства, милейшая моя Лидуся Львовна, ведь сколько вам там осталось-то, а? Ангелочек вы мой! А мы денежки заплатим, хорошие, живые денежки. Ах, не согласны вы, ах, драгоценненькая моя! Зря-зря-я… Ну труднёшенько тогда вам отломится жить со мною, ох и труднёшенько… Сами, ненаглядная, запроситесь, сами, без денежек.

После дрязгного, но спасительного развода Сидоров долго не мог впрямую смотреть в глаза Лидии Львовне. Но постепенно трещина эта заросла, несчастье это даже теснее сблизило их. О новой женитьбе он пока не помышлял, к натуральным женщинам притягался не слишком. Нет, не по убежденью, хотя разводный синдром — острый и ржавый гвоздь — накрепко засел в нём. По неуменью, скорее. По мнительности. Да и по небогатству же. И возраст, кроме всего прочего. Что там не говорите, а сорок один — не двадцать один, даже и для мужчины.

Дожёвывая третий кусок совсем недурного яблочного пудинга, Сидоров вдруг услышал шум падения и стекольный звон где-то на балконе. Встревоженно поспешив в свою комнату, открыв балконную дверь, он увидел наглядный и поучительный результат своей бесхозяйственности. Сколько раз он собирался укрепить вихляющуюся ножку у старого шкафа с раздвижными стёклами. На его полках размещалась уйма всяческой дребедени: от пустых цветочных горшков, от коробок с гвоздями-шурупами до прошлогодних журналов и безнужных, забытых брошюр. И вот один из диких порывов бокового ветра накренил неустойчивое сооружение, ножка окончательно подломилась, и шкаф со всем содержимым грянулся об пол, вдребезги разбив свои узорные стёкла.

Искренне чертыхаясь, ругая себя и зловредный ветер, Сидоров поднял шкаф. Вместо погибшей ножки временно приспособил банку с белой эмалью, заготовленной для надвигающегося ремонта. Собрал с пола, рассовал по полкам всё, чему полагалось там быть. Веником стал сметать в совок осколки, досадливо прикидывая, в какую копеечку, по нынешним временам, встанет замена таких стёкол. Сочувственно поохав, потоптавшись, Лидия Львовна ушла к себе.

Закончив работу, вернувшись в комнату, заперев балконную дверь, он ещё раз оглянулся на оставленную снаружи ветренную темень. Внимание его привлёк маленький клочок какой-то серебристой ткани, зацепившийся какой-то своей ниткой за какой-то случайный заусенец потрескавшейся краски на оконной раме. Клочок трепетал на ветру, но улететь не мог. Сидоров поразглядывал его через стекло, подивился турбулентству воздушных токов, нашедших неведомо где эту тряпичку, закинувших её сюда, на восемнадцатый, предпоследний этаж да умудрившихся ещё и зацепить её за что-то. Ткань заняла его своим текучим блеском, подозрительным тонким вычуром.

Он опять открыл балконную дверь, вышел, достал клочок. Ткань была почти невесома, легко расползалась под нажимом пальцев на жемчужные волоконца. Откуда она? Обрывчик чьей-то прихотливой одежды? Впечатленный след лунного зайца, пропрыгнувшего через глыбы туч? Ткань уж никак не проста, что-то в ней чудилось эдакое. Что-то знакомое-незнакомое, никогда не виденное, но странно узнаваемое самыми дальними, необитаемыми, каменистыми пустынями памяти, какой-то случайной зацепкой, точкой-кочкой этих пустынь. Что это? Что бы значило? Философичное созерцание Сидорова прервал особо освирепелый порыв ветра в незакрытую дверь. Гибкий воздушный кулак ударил его в грудь. Жалобно вздребезжали оконные стёкла. Затем кулак разлился на пальцыструи, оплеснувшие комнату, сметшие со стола всё бумаги, уронившие на пол нераспечатанную пачку сигарет, покосившие настенный бра, вспузырившие шторы. Ина излёте, выплёскиваясь наружу, они выхватили из его беспечных пальцев виновную тряпичку, унесли её винтомвверх, в клубящуюся тьму.

Осторожно заперев балконную дверь, Сидоров задёрнул шторы, собрал бумаги, поправил, включил бра и выключил верхнюю люстру. Шафрановый меланхоличный свет слегка успокоил его. «Да глупости всё, какой там смысл! Что-то как-то не так… Кривлянный дурацкий вечер. Ветер — дурак, кривляка. Клоунствующий, себе на уме, стариканище. Лидия Львовна со своим теле-внучком, как с писаной торбой. Разбитый шкаф. Вздорная тряпичка. Нелепицы… Нелепые люди. Нелепые вещи. Мысли ненадобные. Разброс, неуют в душе… Всё! Ладно. К чертям! Хватит на сегодня сюрпризов!»

Как ошибался он. Главные сюрпризы нынешнего замысловатого вечера были впереди.

2. «Митенька, откуда ж она?»

Полчаса полувнимательного получтения. Попавшийся под руку, размешанный в тюрю детектив.

Извинительный постук-поскреб в дверь. Лидия Львовна. Нешуточные перемены. Взбитые голубо-седые волосы. Торжественное платье-клумба. Капающие с ушей свежеянтарные серьги. Прихорошена, празднична. Расстроена вдрызг.

— Митенька, опять!..

— Что, Лидия Львовна?

— Даже звук пропал. Сплошной снег и полосы. Дэнчик… Через пятнадцать минут. Митенька, я должна посмотреть!.. позарез… Ну, что за напасть, ой, Господи!

На сей раз телевизор упорно игнорировал, все манипуляции Сидорова и страстотерпные взгляды Лидии Львовны.

— Похоже, что-то с антенной. А комнатной нету у вас.

— Откуда, Митенька?

— И у меня нету. Плохо. И мой телевизор — сами знаете, второй месяц уже… и даже проверить нельзя. Мдэ. И, раз антенна, значит, во всём подъезде…

— Спрошу, — Лидия Львовна хлынула к лестничным соседям. Через минуту вернулась, скорбью лица подтвердив ужасную истину.

— Ну да, ветер там что-нибудь сдвинул. А может, и не у нас. Может, на студии? Да нет, скорее всего… Все же каналы не работают.

Лидия Львовна опадала на глазах, как октябрьская липа. Ещё бы. Столько готовиться к счастию телеувидения своего околозвёздного внучка. В столь именинный шик себя привести. Подлец ветер. В такой момент! Перед самым восхитительным в мире собачим репортажем.

— Ну не убивайтесь вы так, — осторожно, словно тяжко больному, сказал Сидоров, — Не последний же раз он выступает.

— Но первый, Митенька. Первый! Это событие. Я ждала два года. Я ждала сильнее, чем он… сильнее, чем все! — в глазах её заблестели слезы.

Этого Сидоров уже вынести не мог, ринулся в прихожую, распахнул дверцу чулана, быстро стал доставать отвёртку, плоскогубцы, разводной ключ, нож, фонарик…

— Митя! На крышу? С ума сошёл? Такой ветер…

— Не ураган же. Да он уже утихает.

— Я запрещаю тебе, Митя! Это риск. Митя, ты слышишь?!.

— Утихает ветер. Я же не буду подходить к краю.

— Митя, кому я сказала?!

Но Сидоров уже вышел на лестничную площадку, взбежал два пролёта на последний этаж, поднялся по железной сварной лестнице к квадратному люку на крышу. Вместо замка проушины крышки люка схватывались скрученной, подржавленной от времени проволокой. Отпустить проволоку, поднять крышку люка было делом минуты.

Ветер, слегка и унявшийся, был ещё достаточно силён и резок. Над крышей-палубой, окаймлённой мощными бетонными парапетами, с возвышающимися посредине двумя большими серыми кубами — макушками лифтовых шахт, с орешеченными кирпичными кубиками — окончаньями вентиляционных стволов, куражилось кудлатое небо. Дом был самым высоким в округе, и небом было всё, что не было крышей, и небо виделось ненормально близким, громадным, неправдашним.

В небе шла быстрая возня сонмов коротких туч, тучек, облаков, облачков, дымок, туманов; они подтекали друг под друга, расплёскивались ветром, сбивались в комья, пенились и кипели. Они были самых разных тонов: от угрюмой чёрно-сини до светлого молока и светлейшей платины. Молоко и платину лил яркий лунный леденец через разрывы туч. Света было слишком много, он причудливо менял свою силу, угасал, тонул в тучах, выкарабкивался из них. По крыше скользили извивистые тенные химеры.

Сидоров с трудом оторвал восхищенный взгляд от небес и стал осматриваться. Свои действия он представлял очень смутно, на крышу он влез больше для очистки совести, чем для реальной, полезной работы.

Антенна стояла на возвышении, на кубе лифтовой шахты. Сидоров поднялся туда по небрежно сваренной из арматуры кривой лесенке. Здесь ветру не мешали бетонные парапеты, порывы его были резки и не так уж безопасны.

Антенна укреплена была прочно и монументально, она выдержала бы и тайфун. Сидоров бессмысленно попытался покачать её, постучал по трубе плоскогубцами. Разглядел коробку, в которую уходил кабель, а экран кабеля подключался к её нижней части болтиком. Коробку он открывать не стал, не имея ни малейшего представления о её содержимом. Но контакт экрана отсоединил, зачистил ножом, потёр куском наждака, так же обработал гнездо коробки и соединил вновь. Это было нелегко, приходилось вставать на цыпочки, чтобы вытянутой рукой дотянуться до коробки, при этом другой рукой крепко держаться за трубу, чтобы не потерять на ветру равновесие. Поможет это, не поможет — больше ничего он сделать не сумел.

Сидоров с облегчением подошёл к люку. Остановился, подняв голову, ещё раз полюбовался на небесную фантасмагорию. Ещё раз мельком оглянул крышу. Внимание его привлёк какой-то светлый продолговатый предмет, лежащий в глубокой тени под парапетом. Как-то он сразу его не заметил. Со смутным предчувствием он подошёл ближе, включил фонарик… И вздрогнул. По спине сквознул мурашистый холод.

Под парапетом недвижимо лежала женщина.

* * *

— Э, брось, майор, ни зуди, ни хрена ты не должен. Сегодня я больше, завтра ты больше. На нет и суда нет. Всё — фигня, деньги — мразь, ненавидь их, борись с ними. Деньги предадут. Женщины предадут. Друзья тож втихаря подотрутся тобой. Водка — ни в жизнь. Не предаст, не продаст. От водки ты, конечно, подохнешь, но подохнешь ты не от предательства её, а от любви, майор.

Слушь, ты и в самом деле майор? Не брешешь? Был майором? Был… А может, ты генералом был, а? Ты вспомни, майор. Да, представляю в парадном мундире, такого чмурика. Не обижайся. Сейчас мы оба станем фельдмаршалами. Вот она нас произведёт, царица. «Московская особая». «Особая», понял? Мы с тобой особые люди, майор. «Особисты». Где же нам с тобой приткнуться? А пошли вон за теми гаражами, на пригорке. Чтобы ни одна падла не мешала, не маячила…

Так о чём я травил-то? А, так вот, сдохнешь ты, конечно, майор от нежной любви к этой стеклянной даме с серебряной головкой. И на здоровье. Велика печаль. И я сдохну. Но маленькая разница, совсем ерунда. Я околею гора-аздо раньше. Совсем уже скоро. И не от дамочки этой, наполненной жидким сказочным наслаждением. Если бы от неё… Если бы. А? Знаешь, майор, такое: радионуклеиды. Радиоактивный стронций, цезий, плутоний, ниобий… Ага. Такие маленькие, весёлые, борзые ребяткив тебе сидят. Дружбаны твои на всю оставшуюся жизнь. Мно-огопремного. Сидят и жрут тебя изнутри, хавают, аж за ушами трещит. Снаружи не видать. А изнутри ты весь уже почти сожранный. Так… шкура помятая, черепушка побитая, мослы… Ещё шевелишься, правда… Ещё даже лыбишься и языком метёшь. Хотя всё труднее и труднее шевелиться. Уже к середине дня коленки дрожат… в висках молоточки тарабанят. И пот… пот, липкий, вон-нючий… И тоска лю-ю-тая, майор! Слава Богу, водочка-подруга помогает. Даёт силы. Мысли запинывает подальше, на хрен…

Ну а то где же майор, а то где же! А то где же можно нашему цивильному гражданину заполучить от «ридной» державы-маменьки… А? Заработать подарочек. В утробу свою, в мясо свое, в потроха свои… А? Вес-се-елый шматок периодической таблицы элементов Дмитрия Ивановича! А?

Ну ты, майор, слушай, да дело делай. Стаканов нема? Плевать, давай из горла. Ну дак… Луковица — первейшая закусь. Щас мы её обчистим. От. Держи. В атаку, майор. У-о-о-а-а! Так. Годимо. Вторглась, ненаглядная. Не спеши, не спеши, майор, осмысливай процесс. Тут наука… спорт… и искусство. Толково бухнуть… Толково бухнуть — что красивую бабу соблазнить. Важны подступы. А? Предвкушения: ритуал, игра, шарм. Акт — короток и груб. Подступы — длинны и нежны. Премудрости любви, майор. Разумей.

Да очень всё просто, очень просто всё. Всё в соответствии. Благородно. Повестка. Военкомат. Срочные-пресрочные сборы. Рюкзачёк, поезд — ту-ту!.. Солдатская роба, керза — как родная, будто и не сымал никогда. Постановки задач. Речу-уги-и!.. Красиво лепили, складно, мужественно. Все полковники, майоры, вроде тебя. Хотя нет, не вроде. Ты вон какой задвохлый, а те — бугайки были. Я тоже был бугайком. И мозги у меня были… соответственные. А иначе бы, я ту повестку — по назначению, в нужник.

«Да, мол, товарищчи!.. Беда, мол, товарищчи!.. Всенародное дело, мол!.. долг каждого патриота, мол!.. максимум усилиев!.. Вам, никому окромя — самымрассамым! Родина верит-надеется, мол!.. Не забудет Родина, мол!.. Спасайте-рятуйте, товарищчи!.. Город! Страну! Евр-ропу!».

«Ага, понятно, да об чём разговор, само собой, сознательный ж контингент. Та як же! Приложим максимум… Ну дак! Любимый город может спать… расстараемся. Ага, а как насчёт уровня радиации? Просим пардону, конечно, а как, не слишком ли чревато ли? Благонадёжны ли «Срэдства Засчиты»?

«Това-а-арищчи! Та разве ж мы не порадели об ентом! Та разве ж подвергли б мы родных военномобилизованных серьёзному риску! Не извольте мандражировать, драгоценные вы наши! О! «Срэдства Засчиты?» О! Эхфекти-и-ивны! Всё предусмотреносхвачено. Не извольте очковать, возлюбленные вы наши герои! Всего-то несколько дней на объекте, неделька всего — тьфу!

Нет, доза, конечно, будет, ясное дело, не на Гавайи прибыли, но ма-аленькая, крошечная такая дозка, совсем вот таку-усенький дозюнчик. Рассосётся за милую душу. Зато потом — льго-оты… Льго-отищи! Льготя-яры! Всё рассосётся! Три годика на солнышке не позагораете. Рентгеника не поделаете. Всё-пре-всё рассосётся!»

Вот так, майор. Рассасывается. Только не то, что надо. Я — рассасываюсь. Немножко уже осталось. Дай-ка подкурить, у меня опять потухла.

Да нет, майор, ты думаешь, я боюсь околеть? Ты думаешь, дорого мне это паскудство под юмористическим названием «жизнь»? Да хоть завтра — глубоко начхать и… поболее, чем начхать. Но. Две нитки, майор. Две нитки. Что ещё держат. Жена Танюха. Сын, двоечник Артём. Два волоска… Впрочем, кажется, я и их уже… похоже, что… Бухаю много, майор. Скотски много. Галюны уже. Мерещится гнусь. Страх. И самое поганое — никогда в помине не было — злоба находит — не сознаю себя. Злоба … от слабости своей, от памяти, будь она проклята! Вспоминаю детство… детские сны… Оттого что я для жены уже не мужик, что уже «оно», среднего рода. А мне — тридцать шесть, между прочим…

Нет, не оправдание это, конечно… не оправдание. Сволота я… разрешаю плюнуть мне в харю. Короче. Что-то, как-то замкнуло меня, ударил я Таньку. Не сильно, откуда у меня сила, но обидно. Она — вещички… с Артёмом — в Ребдинск к матери. Конечно, вернётся. Жалко ей меня. До зверючьего воя жалко. А для меня эта её жалость… Она не понимает. А может, и понимает. Что поделаешь? Чудес не бывает на свете.

Я тебе не надоел? Что-то я расслюнявился. Хлебнём-ка ещё, майор. У-о-о-а-а! Так. Порядок. Вроде, очеловечиваемся. А?

Насчёт чудес, это я, конечно, неправ. Бывают чудеса, бывают. Редко. И только в пьяном виде. Вот почему мы бескорыстно любим стеклянную даму, ты не согласен, майор? Тогда слушай сюда. Вчерашнее. Не поверишь. Правильно сделаешь. Мне нравится… ты конкретен, мужик, хорошо заземлён… мне не хватает… потому мы и с тобой здесь.

Короче. Давай напослед. Там как раз по глоточку осталось. А? Скажи, всё-таки пить в растяжку приятнее… свежее, содержательнее. А? Я неправ? Чем глушить сразу.

Ага, погоди, майор, о чём я? Чего я тебе хотел?.. А. Вчера… да-да. Вот оно… Короче. Заглотил я вчера две своих нормы заместо одной. Возвращаюсь, разумеется, почти четырёхкопытно. Вгребаю в лифт, ляпнул, как смог, по кнопкам — понесло. Этаж у меня восемнадцатый, предпоследний, а вскинуло меня на самый верх, под крышу. Мне-то всё побоку… Вытекаю из лифта, размазываюсь по стеночке, в глазах бенгальские огни и амурские волны. Но кое-что узреваю. Вижу: люк на крышу открытый, а из люка спускается сосед мой по площадке Сидоров Митька. Человек он… замкнутый он какой-то, какой-то он всегда озабоченный, себе на уме… Мы с ним не шибко общаемся: «здоров», «как дела?», «до свидания»…

От. Ага. Ну спускается он, а на плече у него… Веришь, майор, так до конца и не понял я, что там лежало у него на плече. Нет, пьяный был, это само собой, ладно. Но его-то, Митьку, я видел почти нормально. Его. А то, что у него на плече… Как-то оно менялось быстро, ускользало, не поймать глазом.

Ч-чёрт знает!.. То, вроде, как огромная рыбина с блескучей чешуёй. То, вроде, как женщина в каких-то серебристых лохмотьях. То вдруг что-то, похожее на свёрнутую песцовую шубу. То, вообще, какой-то сноп белых искр, мерцаний…

Удивился я, никак не врублюсь, в чём дело, неужели опять галюны поймал?

— Митя, — грю ему, — Чтой-то за штуку ты волокёшь, где ты её откопал? Ты, что-ли, на крыше лунатизм осваиваешь?

Он буркнул сердито, невразумительно и прёт её по лестнице вниз, на наш этаж, бережно так, аккуратненько рукой придерживает. А от неё, словно какой-то туманец, светлая дымка расходится. И меняет форму она самым причудным образом. А может, с залитых шаров мне это всё мерещится. Пополз я за ним.

— Митя, — грю, невежливо с твоей стороны, поделился б секретом, где взял. Я, может, такую штуку тоже себе хочу. Может, там их на крыше навалом?

— Извини, Валера, — отвечает он, — видишь, что мне не до тебя. Ты сегодня уже готовенький, выспись, завтра поговорим.

Втащил он её к себе, хлобыстнул дверью перед самым моим носом, видно, был сильно не в духе.

Ну я покачался ещё у его двери, поразмыслил, ни до чего не домыслился и двинул в свою берлогу. Брожу по комнатам, перевариваю впечатления. Брожу-брожу и вдруг замечаю — что-то не то со мной. Как-то непривычно себя чувствую, что-то, как-бы утрачено важное и полезное. Совсем интересно стало: что же именно-то?

По причине впечатлений, я не сразу допёр. А когда допёр — ахнул. Трезвый я хожу по квартире. Трезвее стёклышка. Ни малейших признаков алкоголя. Куда девалось? Словно двадцать минут назад не меня мотало по тротуару, как волна щепку. Словно не я на карачках вползал в лифт. Словно не я пластался спиной к стеночке, чтобы не упасть…

Любопытственно мне, хотя и слегка досадно. — Ну и дела! — думаю, — Не иначе — неизвестный науке атмосферный феномен. Вот только, почему со мною? И на хрена он мне сдался?

* * *

Утром ей опять стало плохо, слабый румянец на щеках угас, глаза закрылись, она без сил откинулась на подушку, оплеснув её антрацитовыми струями волос.

— Напрасно не вызвали «скорую», посетовала Лидия Львовна, — Иди, Митя, звони. Мало ли что…

Сидоров озабоченно, но убеждённо покачал головой.

— Вы же слышали, что она говорила.

— Что говорила? Бессмыслицу. Бредила. Позвони, Митя, от греха…

Почему он не вызвал «скорую»? Всю ночь незнакомка была плоха: лицо — мертвенно, иссине-бледно, губы — без кровинки, пульс еле ловился, дыхание — сбивчивое, мелкое. Он уже направился, было, к телефону, но она, словно почувствовала его намерение. С тяжким усилием поднялась на локте, повернулась к нему, открыла глаза.

— Нет! Никого! Никто не изме… — еле слышно, не справляясь с губами, прошептала она, — А ты… Огляни… Можно уже.

Глаза её были жёстки, непроглядны. С ней что-то происходило. Сложное. Постепенное. И произошло. Рассвет она встретила уже в благом покое, с глубоким дыханием, с розовеющими щеками и отмытым малахитовым взглядом.

А утром ей опять стало плохо, и взгляд её опять сделался смутен и дик.

— Не нравится мне, — с опаской поёжилась Лидия Львовна, — Митенька, откуда она?

— Вы же знаете, с крыши.

— С крыши… А на крышу откуда?

— Вот тут что-то несуразное, — помедлив, сказал Сидоров, На крышу с девятнадцатого этажа ведут два люка. Два подъезда — два люка. Наш. И соседний. И иначе, как через них, на крышу не попадёшь. Я открывал наш люк. Скрутка проволоки была пыльная, приржавленная, несвежая. Через наш люк не могли. Я думал, что через соседний… я уходил ночью, помните? Я не сказал вам, чтобы вас не растревожить. Вы человек мнительный, суеверный. Все-таки ночь — есть ночь. Но сейчас утро. Так вот, я ходил в соседний подъезд, поднимался, смотрел тот люк.

— И что? — почему-то шёпотом спросила Лидия Львовна и лицом заприготавливалась к испугу.

— Тот люк тоже стянут проволокой. Такой же пыльной. Такой же давней. Такой же приржавленной. Вывод. Люки не открывались несколько месяцев. Если не год.

— М-митя, а?..

— Да, Лидия Львовна. Мне сдаётся, что она попала на крышу не через люки.

— Но ты же говоришь, что кроме, как через люки…

— Да. Нельзя, Лидия Львовна. Нельзя. С земли нельзя.

— Ой, Господи! Митенька, откуда ж она?

— Не знаю. Возможно, она сама скажет. Подождём.

Незнакомка лежала на диване, облачённая в жёлтый клетчатый халат Лидии Львовны. Халат ей был трижды широк и сложился неровными складками по бокам. Её собственная одежда: изодранное, расползшееся в лоскуты платье из серебристой ткани с ртутным бегучим отливом, той ткани, клочок которой Сидоров нашёл на своём балконе, сейчас висело на спинке стула. Не так — висело в воздухе, слегка облегая спинку стула. Каждый раз, когда Сидоров бросал на него взгляд, ему казалось, что платье настороженно уменьшается, подбирается во внимательный комок, тускнеет в ответ на его беспокойство и скоро исчезнет совсем.

Так женщина пролежала ещё полчаса. А потом с неё быстро, подозрительно быстро, будто чьим-то решением, чьей-нибудь чёткой волей, стекла слабость и бледность. Она подняла голову, села, с уверенным любопытством огляделась.

— Вот и всё, — сказала она с грустью, но без печали, — Не думала… Ты. Не думала, что так трудно. Всё — там уже, позади. Ты.

— Д-да. М-м, — приоробел, подтянулся под её взглядом Сидоров, — Всё позади. Простите… что позади?

— Про… Впрочем… Уже не важно. Важно, что ты.

Правильно. Как же так?.. Здравствуйте.

— Здравствуйте, напрягшись для осмысла её лоскутных фраз, ответил Сидоров, Как вы себя чувствуете?

— Я доставила вам хлопот.

— Пустяки.

— Деточка, ради Бога, что с тобою случилось? — изнемогала от любознательности Лидия Львовна, — Как ты попала на крышу?

Незнакомка подняла на неё полные сил отстоянные глаза.

— Спасибо. Вы хорошая женщина. Я хочу, чтобы вы спали спокойно ночами.

— Деточка, мы всё понимаем, не унималась Лидия Львовна, — Это что-нибудь неприятное для тебя? Не бойся, теперь тебя никто не обидит. Но… мы всё-таки тебя нашли, можно сказать, вернули к жизни. Может быть, ты нам… Это не слишком большая тайна?

— Не слишком, — незнакомка убавила глаза ресницами, но вдруг мелькнули там жёлтые нешуточные искры.

— Ты попала на крышу через люк?

— Нет.

— Ну-у… а-а… по верёвке какой-нибудь?

— Нет.

— Сверху? — сладко ужаснулась Лидия Львовна, — Тебя спустили с… вертолёта?

— Нет.

— Ой! А-а-а?..

— Прогал, — жёлтые искры всплывали, становились острей, опасней, — Откуда же ещё. Прогал! Не поняли. И хорошо. А там… Там!.. — снизился голос, словно изогнулась в нём стальная пружина, — Хотите и про это узнать? Хотите!? — какая-то — издалека странная боль, какое-то резкое отчаяние, прихлыв вспомненного, что-то вовсе невыразимое — чужая стихия сдула яркий покой губ, покрыла их матовым пеплом. И с лица отлетели уют, румянец, и лицо стало фарфоровой, хрупкой, нечеловечески красивой маской.

— Ну ладно-ладно, какая разница, — разрядил обстановку Сидоров, — Главное, всё обошлось. Вы живы-здоровы. Вы здесь. Мы — ваши друзья.

— Нет! — звонко сказала незнакомка.

— Нет?

— Мало. Ты мне не можешь быть другом.

— Почему? Помилуйте…

— Потому что ты любишь меня. Страшной любовью. Почти ненавистью.

Сидорова ударило многовольтовым током. Он вспомнил.

— Да, Сидоров. Да. Нет, Сидоров. Ты ошибся. Но ты счастливо ошибся. Я сама была не готова. Была?! Меня не было, Сидоров. Никогда не было. Нет… Тогда лучше не верь. Был Прогал. И было… Не спрашивай, не знай пока. Я сама не знаю. Ничего не зря в этом мире. И в том… Ты во всём виноват, из-за тебя всё — спасибо тебе. Я тоже люблю тебя. Я тоже тебя ненавижу.

— Что? — закричал он, — Что? Я пойму! Говори!

Она остановила его лёгким жестом, вернувшимся в глаза спокойным уютом, мирной улыбкой.

— Сидоров, моё имя — Та. Та!.. Та, Сидоров.

Тихонько скрипнула дверь комнаты Сидорова. Это Лидия Львовна выскользнула мяконькими испуганными шажками.

3. «Ощущай, не стесняйся»

Минула неделя. За это время они выходили из дома четырежды. Один раз, чтобы съездить в конструкторское бюро, где работал Сидоров. Та посидела на скамеечке в чахлом сквере, а Сидоров взбежал наверх, чтобы черкнуть заявление об отпуске за свой счёт, положить на стол начальнику и ринуться вниз, не дожидаясь согласия либо отказа.

Дважды — поздно вечером, чтобы прогуляться по остывающим от дневного зноя, продыхающимся от пыли и выхлопной гари улицам.

И еще раз… Сидоров опрометчиво выскочил воскресным утром в гастроном за продуктами, оставив спящую Та. Накануне прошёл дождь, и утро стряслось замечательное. Небо — высоченно, звонко-лазурно, словно не над городом, а над диким еловым бором, листва деревьев влажна, искриста, воздух свежетерпок. По лужам на тёмном асфальте прыскали солнечные зайцы.

Обходя свой дом, Сидоров подумал, что вот он видит эту умытую красоту, вдыхает её, а Та, бедняга, заперта в тесной комнате с окном в пустую высь, и только неболазурь, красивый цвет, но обидно единственный цвет, выдернутый из многоцветного мира, ей оттуда доступен.

И ещё заскребло Сидорова: вдруг в гастрономе очередина (а в воскресенье это почти верняк; а в воскресенье утром народу нечерта делать, он и попрётся в гастроном за воскресной жратвой, а и попёрся уже, небось, опередив его; а гастроном — единственный на целую ораву многоэтажек) — и ему предстоит, может быть, час, может быть, больше, топтаться одному-одинёшеньку среди беспонятных, говорливых, похожих на него инопланетян.

И она… она же тоже будет там одна, несусветно одна — кошмар! Да, смешно, но именно в этом состоял текущий кошмар и ужас. Они не вышли ещё из перволюбовного «штопора». Им не подчинилась ещё главная энергетика любви — разлука.

Сидоров задрал голову вверх, на свой балкон, остановился в сомненьи. Хоть бери, возвращайся… И чего было не подождать, пока она проснётся! Нет, конечно, возвращаться глупо, надо идти, есть совсем нечего. Они прикончили все запасы. Да он быстро, туда-назад. Он прорвётся без очереди, он придумает что-нибудь. Он…

Но Сидоров стоял и чего-то ждал, и достоял, и дождался. Над балконом восемнадцатого этажа мелькнула игрушечная головка Та. Он вздохнул облегчённо и обречённо, махнул ей рукой: жди, я скоро.

Но Та поняла его взмах по-своему. Секунда — её гибкая фигурка оказалась на балконных перилах. Секунда — она скользнула вниз, размывшись в лёгкую искристую струйку. Ёще две секунды — и она стояла рядом, насмешливо-невинно глядя ему в глаза. Одета в освоенные уже его джинсы и футболку, случайно оставшуюся от его давней краткосрочной жены: на бездумном сиреневом фоне — попугайская голова во всех цветах радуги.

— О, Гос-поди! — счастливо сокрушился Сидоров, отыскивая на дне живота своё сердце и поднимая на место, — Ты опять за своё, да? Ты обещала забыть!

Обещала?

— Мне показалось, что ты очень хотел меня видеть.

Я не права? Может, мне… назад?

— Права-права. Но этого нельзя! Милая… Средь бела дня! У всех на виду! Предел легкомыслия!

— Да они ничего не поняли.

— Ты хочешь, чтобы все узнали, кто ты?

— А пусть.

— Ты знаешь, что раньше делали с ведьмами?

— Хи… Двадцатый век — не пятнадцатый.

— Думаешь, люди стали с тех пор намного добрей?

— Привычней.

— Привычней! Всего лишь. Та, поклянись мне, что ничего подобного больше не будет. По крайней мере, на людях, днём.

Она подняла вверх два пальца в жесте виватприветствия.

— Клянусь своим помелом!..

— У тебя нет никакого помела! — рассердился Сидоров, — Прекрати валять дурака! И вообще, про это пора забывать. Ты прекрасно всё понимаешь. Это очень серьёзно. Если ты не…

— Хорошо, — тихо сказала Та, — Хорошо…

Конечно, они не пошли ни в какой гастроном и питались вечером, легко сладив с угрызеньями совести, продовольственными поставками Лидии Львовны, как то: рисовым супом, яичницей на сале из десяти яиц, полутора литрами смородинового компота и чёрствым резервным батоном.

Но зато они сели в автобус и отправились к реке.

Долго бродили по прибрежным лесным порослям, слушая сорочьи трескучие свары, постуки дятла, воробьиную чирико-канитель; разглядывая восхищённо-блаженненько всё, что попадалось на глаза: колонну рыжих муравьёв-проходимцев, никчёмно очаровательные цветочки в траве, зелёную гусеницу, бездарно прикидывающуюся кленовым отростком и даже невыносимо умилительный отлёт «божьей коровки» с поднятого пальчика «на небко».

Добрели до кишащего жареным людом пляжа. На лодочной станции попросили лодку… собственно, попросить не успели, лодку (причём, не с вёслами, как другим отдыхающим, а с мотором) им сам суетливо предложил дежурный верзила-спасатель, едва Та скользнула о его глаза взглядом. Уплыли на дальний островок и остаток дня провалялись под благостным солнцем.

Сидоров впервые видел великолепное тело Та при ярком дневном свете. Оно ничем, абсолютно ничем не отличалось от человеческого… Сидоров нервно усмехнулся этой диковинной мысли. «От человеческого?» Здрасте! Оно и было абсолютно человеческим, до последней своей молекулы. Это было тело его женщины, его любимой женщины… тело, которое он за неделю познал во всех ипостасях, тело, которое ему восторженно подчинялось и его без границ подчиняло. Оно было очень красивым. Оно было совершенно живым земным телом. Бессомненная истина.

Но истина и другое… слишком другое. Это полнокровное, полнострастное тело могло вдруг раствориться в воздухе, стать бестелесной дымкой… могло за секунду переместиться на сотни метров: вверх, вниз, куда угодно. Эта, на вид, обычная женщина могла свободно читать чужие мысли и без усилий подчинять других своим желаниям.

Эта женщина из чего-то сверхфантастического, ирреального свалилась в этот мир, в его мир, персонально к нему, Сидорову… чьим повеленьем, зачем? он до сих пор не знал. А она сама знала? Она — суть кто? Уж точно, не продукт его помешательства: её ведь видят, с ней общаются и другие. А всё же?.. Воплощённая химера, фантасмагория, надчеловек, ведьма? Наверное. Может быть. Нет! Что-то здесь… Ему лишь тревожно, а не страшно и не отвратно от этих слов.

Ведьма? А что это такое? Кто знает? Кто объяснит?

Средневековые инквизиторы — теоретики от дыбы и «испанского сапога»? Изнывающие в ренессансных залах голубокровные спириты? Напичканные лубочными святыми сатиновые мышки-старушки у церкви? Ушлые бело-чёрные колдуны-колдунчики, модерновые шаманы-шарлатаны, прохиндеи-экстрасенсы? Сляпанные из спецэффектов, натужливой мистики, дебиломясницких, морговых композиций фильмы-«ужасти», их творцы-изощренцы? Кто?

Нет. Всё не так. Она не может сама не знать. Притворяется?

Она лежала на тёплом песке в полудрёме. Сидоров пощекотал ей пальцем шею.

— Ой! — вскинулась она удивлённо.

— Та, — навис над ней Сидоров, — Та! Я люблю тебя.

— Тебя!.. нежно всплеснулись её глаза.

— Та. Я опять… Извини. Я всё-таки должен…

Объяснимся? Почему ты не хочешь сказать?

— Глупый. Я люблю тебя. Больше этого сказать невозможно.

— Наверное, я глупый, Та. Наверное. Я хочу знать то, что мне не положено. Почему не положено? Кто не положил? Я имею право. Раз я тебя люблю… Это знание… так ужасно?

— Ничуть.

— Кто ты? Откуда?

— Я? Та. Что тут неясного? Та! Кого ты хотел всю жизнь видеть, любить. Ты ни на кого меня не сменил. Ни разу. Ни на миг. Сколько там у тебя было женщин. У тебя их нисколько не было. Кроме меня. Потому что во всех ты видел только меня одну. Я? Неутолённая твоя жажда, тоска… Если бы ты всерьёз узнал эту страшную силу!

— О чём ты?

— Заряд твоего однолюбья. Он копился два десятилетия, приготавливался. И вот…

— Что, вот!? — Сидоров жестко, требовательно сжал её плечи, притянул к себе, — Говори! Ты откуда свалилась? Ты же не призрак. Не бред. Ты же живая…

Она улыбнулась странной улыбкой.

— Не бойся.

— Я уже ничего не боюсь. Кроме, как потерять тебя. Я уже терял тебя… тогда, в ту ночь. Мне это слишком дорого встало. Вот почему мне надо знать всё.

— Ах, Сидоров-Сидоров, наивный мой человек.

Пойми, что той нелепой ночью ты потерял не меня.

Я даже внешне на неё мало похожа.

— Неправда, — насупился Сидоров.

— Ты немножко забыл. Столько лет… И слава Богу.

Я — лишь некой частью она. Не главной. Одним из отбликов души. Коснувшимся тебя. Тогда. Случайно. А в остальном… Ну как тебе объяснить? Я — то, что ты к ней придумал. За девятнадцать лет.

— Ерунда какая. Придумал… Можно придумать миф, сказку, духовный образ. Но нельзя придумать живого человека из плоти и крови. Ты жива? Материальна?

— Как там учит ваш бородатый диалектический материализм. Материя — объективная реальность, данная нам в ощущениях. Ощущаешь меня?

— Ещё как!

— Ну и всё в порядке. Ощущай, не стесняйся.

— Нет, дорогая моя, — шутливо погрозил он ей пальцем, — Ты не мути воду. Скажи, я уже шизофреник?

— Пока не чересчур.

— Тогда изволь объяснить прямо. Ты откуда? Ты кто?

— Опять — двадцать пять.

— Ладно, хорошо, допустим. Та, кого я хотел видеть, любить. Ужасно понятное объяснение. Я хотел видеть её — ту ночную женщину. Правильно. Я и … любил её, до одурения — чего там… Если ты — она… ты как взялась вот такая? Ты тогда была старше меня. Тебе сейчас должно быть за сорок пять. Почему ты не постарела? А если ты — не она… Тогда, вообще, как всё это прикажете принимать? Я же не мальчик. И псих ещё не законченный.

— Уф! Путанник ты. И упрямец, Та сладко потянулась, перевалилась со спины на живот, поболтала в воздухе согнутыми ногами, отряхивая их от песка.

— Я жду ответа, — потребовал Сидоров.

— Что мне с тобой делать? — вздохнула она, Любознательный ты мой… Это я про тебя всё знаю. Потому что я — Та. Та. Которую. Про тебя. А про себя… Хочешь — верь, хочешь — нет. Туман. Догадки. Тени. Просто ещё не пора. Потом прояснится. Потом найдётся, что и кому объяснить. Подождём, ладно?

У нас с тобой уйма времени. Но не будем его терять.

— Невозможно с тобой разговаривать! — сердито отвернулся Сидоров.

— Невозможно, как ящерица, юркнула она к нему, повалила его в песок, И не нужно. Есть же занятия поинтересней.

4. «Закапывай их, закапывай их, Люся!»

У полковника милиции Аскольда Софроновича Свияжского — начальника отдела по борьбе с организованной преступностью — сегодняшний воскресный вечер был обозначен минусом и плюсом. Вначале — минусом риска, неизбежного, хоть и сведённого к малу, но всё-таки риска. И только потом (помоги Бог!) достаточно увесистым плюсом — утехой за риск.

Сегодня в двадцать один ноль-ноль Аскольд Софронович, согласно уговора, получал «туесок» от своих курируемых. Он предпочитал это делать лично, не препоручая никому из близких: ни жене, ни взрослому сыну, частично посвящённым в курс дел. Он верил лишь в свой конспиративный талант, безошибочное чутьё ситуаций и врождённую осторожность.

Дело в том, что отважный полковник трудился сразу в двух учреждениях с не совсем одинаковыми задачами. В одном — громком и солидном — вёл успешную борьбу с организованной преступностью. В другом — менее громком, но не менее солидном — успешно помогал организованной преступности организоваться. Он курировал одну из крупнейших фирм-«айсбергов», которая надводной своей частью занималась официально-коммерческой деятельностью на благо города и страны: реализацией горюче-смазочных материалов и автомобилей. Подводной же своей частью… Впрочем, тут перечень вышел бы несколько длинен, как известно, у айсбергов подводная часть сильно преобъемлет надводную.

Аскольд Софронович был крепкий профессионал, весьма полезный для обеих организаций. Ему неплохо платили в строгом доме-граните с золотогербовым входом. И чрезвычайно неплохо — в «айсберге».

Одним из простых и надёжных способов получения гонорара был «туесок». Почему он так его окрестил? Первый свёрток с долларами был оставлен в глупой круглой сумке с цветной расшивкой, смахивающей на старинный туес.

Место и время назначал сам Аскольд Софронович. Малолюдная городская окраина. Какой-нибудь рекламный щит, пустая будка, одиночное дерево, забор, достаточно приметный с дороги и достаточно беспризорный.

Он подъезжал на несколько минут раньше, останавливался на противоположной стороне и из машины безучастно наблюдал. Секунда в секунду («айсберг» был пунктуален) подкатывал ободранный «Запорожец» («айсберг» был с чувством юмора), выходил мужчонка с сумкой через плечо и шёл, якобы по малой нужде, за условленный щит, будку или забор. Возвращался, естественно, без сумки. По растворению вдали «Запорожца», Аскольд Софронович разворачивал свою машину, покидал её и направлялся к тому же месту с застенчивым вдохновением человека, которому уж очень приспичило. Вот и вся механика.

И сегодня всё шло, как полагается, и ничего не предвещало ужасного сбоя. Аскольд Софронович в должный час позвонил по должному телефону и назвал место. Чёрт его дёрнул, выбрать именно это место! Воистину, судьба — индейка. Северный пригород. Скромная отвилка от магистрали, ведущая к реке. Двухэтажное здание швейной фабрички.

Четырёхэтажная «хрущёвка». Между ними — большой пустырь. Посреди пустыря — одинокий штабель бетонных фундаментных блоков, завезенных невесть когда и зачем. Кто-то что-то хотел строить, да расхотел, а терпеливый пупырчато-корявый бетон на траве уже который год дожидался своего неверного хозяина. За этим штабелем Аскольд Софронович и вознамерился получить свой заслуженный «туесок».

А вечер был тих, прелестен. Ещё только-только начинали отстаиваться сумерки. Высокие перья облаков подзолачивались и розовились прощальными лучами. Кусты и редкие деревья на пустыре в остывающем воздухе виднелись чёткими, сочными, как вырисованными гуашью. Даже сивый латаный асфальт, исхлёстанный за день шинами и каблуками, копил в себе отдохновенную свежесть вечера, был приятен глазу.

Аскольд Софронович остановился и, расслабленно потягивая свой привычный «Кемел», созерцал эту спокойную, трогательную красоту. У полковника была чувствительная натура. Но за созерцаньем, он не забыл окинуть профессиональным глазом дорогу, пустой тротуар, малолюдную окрестность: нет ли чего подозрительного. Не подозрителен ли он сам здесь. Нет. Его неброский «Оппель», приткнувшийся к обочине, не мог никого заинтересовать. Ну разумеется. Не на ультрамариновом «Порше» было же ему сюда приезжать.

Ультрамариновый «Порше», недавно купленный на айсберговые денежки, был оформлен на сына, промышляющего торговым бизнесом. Для сыночка же, для его неминуемой нежной семьи, для престижаиммиджа обставилась антиквариатом шестикомнатная квартирка. Для него же, для того же достраивается на уютном черноморском побережье трёхэтажный коттедж с бассейном, теннисным кортом и подземным гаражом. А что? Сам сыночек и строит на свои потно-лице-трудовые. А сколько он зашибает — поди проверь. Поди докажи, что и тут — «айсберг». Всё шито.

Вот и дочка заканчивает столичный университет международной торговли, недолог час — выпорхнет замуж. Надо ж по-людски и ей обновить, обэкзотичить иномарку, чтоб без обид. И ей изысканное гнёздышко воспотребуется, и ей серьёзное приданное положится; чтоб видели, кому должно видеть — не голодранка. Что ж, одолеем и это. И ещё много чего одолеем. Чадолюбив был Аскольд Софронович, не скупердяйничал во имя родного семени.

Для себя же с супругой — пока удовольствовался демократичным «Оппелем», умеренной дачей и стандартной четырёхкомнаткой, обставленной не нище, но без лишнего выпендрёжа, в соответствии трём полковничьим звёздам на погоне.

Пока… А там — придёт время — помыслим: не купить ли для грядущего заслуженного отдохновения добротный кусочек рая где-нибудь в ласковой Адриатике или на романтичной Ривьере?.. Всё по силам нам… Коли не стало — так станет.

Насчёт же «ндравственности»-морали-долга? Давно, давно не тема. Никому ничего он не должен. Это ему слегка задолжало данное развесёлое государствийко. Он всего лишь берёт своё. Ему полагающееся. Один он? Умные и крепкие берут своё. Справедливо. Правила игры, господа. Время такое.

Время «айсбергов». Только дураки и святоши-лицемеры сего не видят.

Такими «рассуждизмами» баловался Аскольд Софронович в поджидании линялого конька-горбунка, «Запорожца». В запасе ещё десяток минут, прибыл он сегодня нерационально рановато. Окинув ещё раз центр программы — белесый штабель бетона — он вдруг обнаружил на нём целых две нежелательности: невесть откуда взявшихся парня и девку. Девка сидела на верхнем блоке. Парень стоял внизу и, размахивая руками, что-то ей говорил.

— Т-твою!.. — обеспокоился Аскольд Софронович, — Охламоны, нашли место для трепотни. Ни раньше — ни позже.

Он цепко понаблюдал за приблудной парочкой. А ну как, парочка непроста?.. неспроста? Да нет, всё чисто. Профессионалу полковнику ли не знать, как делаются, как выглядят подобные «неспроста». Обычная пошлая случайность.

Парочка занималась сама собою, ни на что не обращала внимания, и до полковника ей явно не было никакого дела.

Зато полковнику было дело до них. Через считанные минуты за штабелем должен оказаться «туесок». Праздных свидетелей ему сейчас не хватало.

Аскольд Софронович кратко задумался. Сделать отбой на сегодня? Не рисковать? Отъехать подальше, встать поукромнее. «Запорожец» тоже проедет мимо — сориентируется в ситуации. Потом — созваниваться, объясняться, договариваться о новом времени, новом месте. Морока. Потери драгоценного времени. И из-за кого? Он ещё раз зло-пристально вгляделся в парочку. Девка по-прежнему сидела на верхнем блоке, болтала ногами, смеялась, глядя на парня. Парень продолжал о чём-то трепаться, жестикулировать.

Из-за двух сопливых влюблённых!..

Мощная полковничья интуиция толкнула его в бок и строго сказала: — В самом деле, какого хрена! Чести не много ли для этой шелупени?

Аскольд Софронович вышел из машины и решительно направился к штабелю. Внешне Аскольд Софронович мог кому угодно внушить почтение. Даром, что под пятьдесят. Тренированные мышцы приятно распирали тонкую тенниску. Твёрдо впечатывался в обочинную пыль сорок пятый размер кроссовок. Прочные, обтянутые крутой волей скулы, сталистый, привыкший к беспрекословью взгляд.

— Добрый вечер, сеньоры, — сказал он, подходя к парочке.

Парочка, на ближний рассмотр, что-то не очень была гармонична. «Парень» — не намного моложе самого Аскольда Софроновича. Пожухлый, подлысевший некто. В смысле — никто. Глаза, озабоченные фактом своего существования. Лоб, отягчённый пожизненно длинной мыслию. «Какой-нибудь околонаучный работник серой штамповки? Или стерилизованный педагог?»

А чернявая девка в джинсах была на удивленье хороша, сильно контрастируя с «подлысаком». Попка, талия, бюстик, мордашка — всё отменного исполнения.

А глазки-то и совсем — ого-го! И, главное, что-то такое поплёскивалось в глазках. Ох, поплёскивалось! С этакой стервкой он и сам не отказался бы… А? Прямо тут бы, на бетончике… Однако развивать далее эту интересную мысль, облекать её в зримо-художественные образы Аскольду Софроновичу было некогда.

— Господа, очень не хотелось бы вторгаться в вашу счастливую личную жизнь, но должен со всей ответственностью предупредить — штабель заминирован. Одно неосторожное движенье — и всё взлетит к небесам. Поэтому вам надлежит срочно эвакуироваться в более безопасное место.

— Спасибо, — засмеялась чернявая, сверкнув глазами, — Мы не боимся мин.

— А вы кто? Диверсант-любитель? — поинтересовался «подлысак».

— Нет, — строго сказал Аскольд Софронович, — Профессионал. Ценю вашу отвагу, но повторяю своё предложение. Чтобы сегодняшний добрый вечер для вас и далее оставался добрым…

— Нам здесь нравится, — нахально-весело заявил «подлысак». А вы тоже располагайтесь, места всем хватит.

Аскольд Софронович терял терпение. На щеках его обозначились желваки. Времени, времени не было рассусоливать. Да и перед кем…

— Ой, как плохо, когда непонятливые! — покачал он головой, подошёл к «подлысаку» очень близко, вбуравил в него свой легированный служебный взгляд, ласково взял за воротничок, — Для непонятливых плохо. Ты! Третий раз тебе… Последний. Забирай свою подружку и брысь отсюда. Желательно, без оглядки. Пока я добрый ещё. И вас отпускаю.

«Подлысак» наконец что-то понял.

— Пошли, Та, водянистым голосом сказал он и подал ей руку.

— Сидоров! — детски изумилась чернявая, — Он сказал нам «брысь»! Сидоров, ты слышал? Брысь! Тебе и мне. А?!

«Подлысак» замер, напрягся в явной борьбе себя рыцарствующего с собой благоразумным, вдруг развернул плечи к Аскольду Софроновичу. В глазах его мелькнуло настороженное возмущеньице.

— Вы… невежливы с дамой! — со звонкой истеринкой в голосе отчеканил он, — Не мешало бы вам извиниться. Мы вас сюда не приглашали. Кто вы такой, чтоб командовать?

Краем глаза Аскольд Софронович взглянул на дорогу и увидел, как нерешительно притормаживает «Запорожец», привезший «туесок». Малохольная парочка всё сорвёт ему сегодня.

— Убирайся отсюда, придурок! — освирепел полковник, — Иначе, я тебе объясню, с кем ты имеешь дело. Но уже будет поздно.

И для пущей убедительности он отвернул «подлысака» от себя и жёстко толкнул в шею. Силушкой Аскольда Софроновича Бог не обидел. «Подлысак», запнувшись о торчавший из бетона арматурный прут, упал мордой вниз, вскочил красный, растерянный, двинулся опять к Аскольду Софроновичу, неумело сжимая кулаки. Разъярясь всерьёз, полковник приготовился засветить «подлысаку» уже, как положено, с оттяжкой. Но не успел. Перед ним вдруг возникла чернявая.

— Сидоров, задумчиво, почти печально произнесла она, и взгляд её проткнул полковника, словно ледяная спица, и в глазах её зажглись две тьмы с желтыми звёздами, — Сидоров, хочешь, я сама объясню тебе, с кем ты имеешь дело? Это Аскольд Свияжский. Полковник милиции. Крупный специалист по борьбе с мафией. Большие возможности. Густые связи. Покровители наверху. Собственные агенты внизу. Многое в городе от него зависит. А ты, Сидоров, с такой серьёзной фигурой так грубо разговаривал. Да ещё требовал извинений. Бог с тобою, разве такие люди извиняются перед каким-то «подлысаком», перед какой-то «чернявой стервкой»! Вы ведь так нас окрестили, ваше высокоблагородие? А?

Очень помешал ты, Сидоров, господину полковнику в важной служебной операции. В приёме «туеска» от главарей крупнейшего в городе мафиозного синдиката. А в «туеске» том, ни много ни мало, двадцать тысяч долларов. И так каждый месяц. Неплохая левая зарплатка, а, Сидоров, ты за сколько лет такую заработаешь? Но «айсберг» зря денег не платит, не так ли, полковник? А «туесок» ждёт вон в том «Запорожце», и водитель нервничает, чует неладное и сейчас уедет.

Действительно, «Запорожец», словно услыхав эти слова, тронулся с места, развернулся и неторопливо покатил вдаль по пустой улице.

— Вот видишь, Сидоров, как ты всё осложнил. Недаром Аскольд Софронович на тебя рассердился. Как же ты посмел, Сидоров, не сгинуть по первому его «цыку»! Как же ты забыл своё место под лавкой! Айай-ай!

Аскольд Софронович слушал это с очугуневшей челюстью. Кровь барабанила в виски, в голове крутнулся скольцованной, смятый вопрос: «Откудаоткудаоткудаотку?..» Метеорно чиркало: «кто? когда? сдали? как? неуже?..»

Хлестнул глазами по сторонам, ожидая… Кого? Внезапных машин у обочины… Приближающихся внимательных мужчин… Скользящих бесшумными тенями бойцов из «захвата»…

Нет! Слишком что-то не так в чернявой незнакомке. До колючего инея по спине не так. До закопошившегося внизу живота едкого, слякотного червя — не так…

Он стоял, привинченный к траве, не моргая, не двигаясь перед ней, и плечи его облегла жидкая тяжесть, смутная пелена ртути ломила вниз. Но профессионализм, спецподготовка, мускулистая воля с огромным трудом стали вытаскивать его из шока. Заработал рефлекс самоспасенья. «Кто? Кто они? Кто ещё знает? Смысл всего? Так! Кто бы ни была… Кто бы… потом разберёмся. Не отпускать! Телепатка? Гипнотизёрка? Специалистка по взломам психики? Ничего. Спокойно. Не отпускать! Взять инициативу…»

— Темнеет, — задумчиво сказал «подлысак», — Пошли домой, Та. Оставь его. Он надоел мне.

— Господин Свияжский нас подвезёт, — засмеялась чернявая, — Идёмте. Вы ещё не разучились водить машину?

Они ехали в полном молчании с огромной скоростью и приехали очень быстро. В начале пути у Аскольда Софроновича в голове ещё барахталось: «не отпускать … разобраться досконально… раскатать их самыми жёсткими методами… спрятать… ликвидировать…» А в конце им владела лишь саднящая тревога у перегиба в панику, нетерпенье поскорей высадить их, избавиться от странных пассажиров.

Чернявая сидела рядом с ним на переднем сиденьи. Аскольд Софронович не смотрел на неё, но чувствовал кожей, что она на него смотрит. От неё исходило нечто, чему не было объясненья в доступном ему языке. Что-то неухватимое ни рассудком, ни сопротивленным рывком воли. Проникающий в позвоночник, в костный мозг, вламывающийся под череп холод и жар вместе. Холод и жар, которые не смешивались, не становились теплом. От них сминались привычные опоры здравого смысла и простые чувства коченели. И под горлом у Аскольда Софроновича стала вспухать студенистая дрожливая тоска, и в мозгу проклёвывались крохотные зёрнышки серого хаоса.

Он довёз их, остановил машину напротив белой девятнадцатиэтажки, зная, что им здесь выходить. Зная, хотя никто из них о том не проронил ни слова.

«Подлысак» вышел. Чернявая задержалась в машине, придвинулась к Аскольду Софроновичу.

— Слушай меня. Ты — чудовище. Людоед. Ты пожираешь в людях жизненно важное вещество, которое вырабатывает лишь организм человека. Гормоны справедливости. Правильно, что боишься. Ты уже почти догадался, кто я. Тебя не испугать правосудием. Нынешнее правосудие купят твои покровители. А должное наказание для тебя сделают пол-наказанием, четверть-наказанием или сведут на нет. Тебе не страшна кара совести, с ней ты давно поладил. Посмотри на меня. Я подарю тебе Ужас Необъяснья. Ибо, объяснить — значит преодолеть. Посмотри на меня!

И начальник отдела по борьбе с организованной преступностью с кроликовым покорством поднял взгляд.

И не увидел перед собой черноволосой, гибкой, красивой женщины. Остался лишь её слабый абрис, как на недопроявленной фотобумаге.

Но были глаза. Глаза разрастались, делались больше лица, сливались в одно изменчивой формы качающееся разверстье, в тёмную бездну, из истошной глуби которой летели навстречу ему жёлтые звёзды, невыносимые огненно-льдистые лезвия. И он сам летел к ним, и он знал, что когда они неотвратимо встретятся… совсем скоро, вот-вот… когда они встретятся, он погиб… он больше, чем погиб, много больше — он станет частью этого лютого мрака, этой неземной, нечеловечьей жути…

Он остался один в машине. Давно ушла черноволосая незнакомка со своим спутником. А он всё сидел, оцепенело вмявшись в комфортабельное кресло, и ждал встречи с жёлтым мёрзлым огнём её глаз, всё сближался, сближался с ним — вот сейчас!.. сей-час!.. миг… пол-мига… Вот!.. Ничего, кроме этого, он не видел, не чувствовал.

Через некоторое время, отключенное от разума тело его, посидев-посидев, самостоятельно вышло из машины, неверными шагами заспотыкалось домой. Благо, жил он не столь подалёку.

Супруга Аскольда Софроновича удлиннилась лицом, разглядев его состояние. Бдительно принюхалась, не найдя никакой крамолы, бережно разула, провела по кашмирским паласам в спальню, уложила почивать.

Но Аскольд Софронович, не пролежав и четверти часа, выскочил крайне возбуждённый, в одних трусах забегал по комнате, ударяясь об ореховый гарнитур, громко и визгливо требуя немедля лопату.

— Закапывай их, закапывай их, Люся! — с воодушевлением кричал он, — Побольше слой земли! Через землю они не пройдут, не смогут…

— Помилуй, Скольдик, что не пройдёт? Что случилось с тобой? Опомнись! — взрыдала любящая супруга, — Это я. Это твоя квартира. Ты дома. Всё хорошо. Ляг, успокойся. Ты совсем себя не бережёшь. Нельзя же столько работать. На, выпей элениума.

— Побольше слой земли, побольше! И дёрном, дёрном прикрыть, никто не заметит. Жёлтое боится земли. Жёлтые канарейки в клетках…. Горящие канарейки. Сухие канарейки отлично горят. Почти без дыма… Лопату мне, сволочи!

Лопаты он не нашёл, зато обнаружил в чулане туристический топорик, принёс в комнату и начал ожесточённо рубить им узорный паркет.

Не в шутку перепуганная супруга взялась за телефон.

Аскольда Софроновича везла карета спецмедпомощи по ночному городу. Он обнимал за талию костистого санитара и уговаривал его подровнять края ямы, взять ножницы и остричь острые лохмотья тьмы, чтобы яма была красива и овальна.

— А потом мы в неё спрыгнем вместе. Знаешь, как здорово лететь, когда нет дна и ни на что не упадёшь, не ушибёшься! Я тебя приглашаю, — говорил он, зевающему от профессиональной скуки санитару, — Хотя, нет, не будем, останемся, не хочу. Опять они там. Жёлтые удавы. Леденцы. Видишь — один выползает, улыбается нам, виляет хвостом, выпускает когти. Он нас не обидит. Потому что нас нет. Нету… Потому что эти удавы — и есть мы. Ты не бойся…

При этом Аскольд Софронович вздрагивал конской дрожью, отмахивался руками от невидимых ос и ритмично подстукивал челюстью.

5. «На вас хватит не только имён»

Дэн зачастил к ним. Сегодняшний звонок в дверь предъявил его в кремовом хлопчатом костюме, дымчатой рубашке и нашейном платке с хищным чёрно-красным узором. В руках — круглая коробка с тортом и два букета: чайные розы чистейших кровей и три пунцовых георгина.

— У вас праздник сегодня? — сочувственно спросил Сидоров.

— В общем-то… Жизнь, она вся — праздник. Вы позволите?..

Он бодро, но несколько напряжённо прошёл на кухню, откуда слышались голоса женщин, с безукоризненным церемоном преподнёс георгины Лидии Львовне, а розы — Та.

— Вы позволите? — ещё раз, уже менее скованно, спросил он Сидорова и поцеловал руку улыбающейся Та.

Сидоров отвернулся, чтобы скрыть невольную ухмылочку доброжелательного садизма. Лидия Львовна обеспокоенно вздохнула.

Они пили чай вчетвером в комнате Лидии Львовны. Дэн говорил о своих бурных теледелах, о молодёжной творческой группе с тугим названием «Нате вам!», о новой музыкальной передаче, посвященной становлению и развитию трансценденто-казуистического рока и его новейшего флюидо-пассатного отпочкования, объяснял существенные их отличия от других несметных роковых форм.

У Сидорова было столь хорошее настроение, что он даже слушал Дэна, добросовестно, хотя неуспешно пытался вникнуть в суть этих самых отличий. Конечно же, Дэновский пафос и вообще весь Дэновский шарм настеж предназначался не ему.

Лидия Львовна смотрела на краснобайствующего внука, как на человека, который зимой пытается согреться, поджигая собственную хату. На Сидорова — с удивлённо-осудительным вопросом.

— Митя, — пеняли ему глаза Лидии Львовны, — неужели ты не видишь?

— Прекрасно вижу, Лидия Львовна, — веселились глаза Сидорова.

— И тебя не волнует, Митя? Не так уж это невинно.

Хоть он и внук мне… Ты же здесь. Вмешайся!

— Зачем, Лидия Львовна? — валяли дурака глаза Сидорова.

— Как зачем, Митя! — вспугивался взгляд Лидии Львовны, — Что ты! А вдруг…

— Нет, Лидия Львовна, — лучился беззаботой взгляд Сидорова, — Никаких «вдругов». Дэн — шикарный парень. Но, в данном случае, шансов у него — нуль.

— Ой ли, Митя? — не верили глаза Лидии Львовны, — Ты Дэна не знаешь.

— Я чуть-чуть знаю Та, — спокойно взглядывал Сидоров.

Та рассеянно отхлёбывала чай, лицом слушала Дэна, не пытаясь ничего понять, а мыслями-чувствами, похоже, неслась в своих диких космосах.

Сидоров уже умел ловить такие её «отлёты». Внешне, вроде бы, ничего не менялось, она оставалась прежней. Лишь чуть размывался, уходил в себя взор. Лишь беглый тонкий мел стекал на щёки. Лишь слегка густел, звончел, «малиновел» голос. Лишь движения становились плавней, незаконченней, словно двигалась она сквозь ливень. Лишь что-то ещё… Что-то ещё, не выразимое словом.

А маятник духа её, метрономная спица сознанья вдруг отклонялась в иное, в странную, а может, страшную светотьму, в сверхестество, за неведомую кулису сущного мира.

Что забрасывало её туда, о чём оттудашнем она вспоминала? Потом, после, она отделывалась колкими шуточками вместо объяснений, а Сидоров был неупорен в расспросах. Эти «отлёты» были недолги и со временем случались всё реже. Сидоров терпеливо ждал, когда они совсем прекратятся, смутный маятник придёт к равновесью, и Та станет нормальной, спокойной женщиной. Но они были ещё. Вот и сейчас…

— Что с вами? — осекшись, спросил Дэн.

— Со мной? — подняла брови Та.

— Вы так странно на меня взглянули… Я надоел вам своими россказнями?

— Что вы, — летящая издалека улыбка, — Очень интересно.

Дэн озадаченно-восхищённо покрутил головой.

— Мд… Кто же вы такая? Из чего же вы всё-таки сделаны? Необыкновеннейшая женщина. Я таких не встречал.

— Неужели? — лукаво прищурилась, заиграла Та.

«Возвращается. Кажется, возвращается, слава Богу», — отлегло на душе Сидорова.

— Даже дальне подобных. Знаю, что говорю. У меня глаз пристрелян.

«Знаешь, — подумал Сидоров, — Знал бы ты, сопляк, стрелок-любовник, насколько ты не ошибся». Вслух же глубокомысленно переврал поэта:

— Обыкновенных женщин в мире нет.

Их судьбы, как истории планет…

— Тут что-то… из ряда вон. Сколько раз мы с вами встречались? Четыре — пять, да? И каждый раз… Каждый новый раз вы — другая. Невозможно за один — два дня так измениться. Вы изменяетесь.

— Да уж… Мы сегодняшние, мы вчерашние — суть, разные мы, громоздко изрёк Сидоров, — Вчера, например, у меня на голове было сто сорок восемь волос, а сегодня уже сто сорок три. «Се ля ви».

— Что же во мне изменяется? — засмеялась Та, — Я ничего не чувствую.

Дэн был серьёзен, библейски кроток.

— Все! Все сразу. И, в общем-то, ничего — вот чудеса. Вы остаётесь собою. Все черты ваши физически неизменны. Почти неизменны. Удивительным образом меняется соотношение меж ними. Переход одной в другую, отблики их друг в друге. Крохотные штришки, узелки, связующие вашу красоту в целое… в законченное, но не застывшее.

И глаза… Глаза — совершенный феномен! Светы, блески, поразительные оттенки, полутона, музыка-гармония, погода глаз… чёрт знает ещё что! Страшно увлекательно. Похоже, небезопасно.

Благоговею, не могу сопротивиться. Затягивает.

— Всецело соглашаюсь с вами, доверительно сказал Сидоров, Особенно, с тезисом «небезопасно». В самую точку. Имелись случаи тяжёлого травматизма при неосторожном обращении с глазами Та.

— Пусть! — пылко выдохнул Дэн, — Пусть они меня душевно изувечат! Такой красоты и мощи глаза имеют на это право.

— У тебя чай остыл, Дэнчик, давай налью горяченького. Тебе покрепче? С лимоном будешь? У меня, оказывается, лимон есть, я совсем забыла, я сейчас достану, — добрая душа Лидия Львовна старательно-неумело перетаскивала разговор в более пологое русло.

«Ну-ну, юморист-серцеед, — усмехнулся себе Сидоров, Принимаешь за шуточки. Как бы тебе не «доблагоговеться», и сам невольно поёжился, вспомнив белеющее в машине лицо неустрашимого полковника Свияжского.

— Я вас не буду увечить, безмятежно сказала Та, — Вы мне приятны.

Лидия Львовна закашлялась, поперхнувшись чаем, подняла растерянный взор на Сидорова. Сидоров безответственно уплетал торт.

— Слу-шай-те! — всполыхнулся Дэн, Как вы с такой потрясающей геничностью, с таким обаянием до сих пор не на телевидении?

— Зачем?

— Вас надо немедля показать Собакалову, нашему редиру.

— Кому-кому?

— Редактор-директор. Такая гибридная должность. Он почти всё решает в студии. Мужик матёрый, с пониманьем. Зрящ в корень. Уверен, вы его впечатлите. Так. Подумаем… когда же лучше всего к нему?..

— Минуточку, — удивилась Та, Почему вы решили, что я хочу работать на телевидении? Я не хочу работать на телевидении.

— Боже правый! — ахнул Дэн, Я что-нибудь не понял? Как можно молодой, красивой, свободной женщине не хотеть работать на телевидении? Вы же не вахтёром там будете. Да вы представьте себя на экране! Перед миллионами. Высший свет, бомонд, элита. Вам сам Бог приказал. Разве бывают варианты увлекательнее? Кино, может быть, только.

— Есть и кроме, сударь, — небрежно успокоил его Сидоров, — Есть кроме.

Дэн измерил Сидорова уже знакомо другим, тренированным олимпийским взглядом, как при прежних случайных встречах в коридоре.

«Ах ты, супер-герой неукротимый, здорово ж у тебя получаются эти гляделки!» — развеселился мыслями Сидоров, не со злорадным превосхожденьем развеселился, но с благодушным простором, как взрослый от наивного ребячьего «бзыка». И подумал: уже какой-то путь духа он успел пройти с ней. Уже он слегка иной, не прежний.

— Погодите. Чтоб отказаться, надо хотя бы знать от чего отказываться. Никто же вас не будет неволить. Осмотритесь там, обдумаетесь, пропитаетесь атмосферой. Попробуете на вкус это яство. У вас исключительные данные, вы будете кумиром.

— Таким, как вы?

— Да вы всех затмите! Такой облик, взгляд, голос… Психомагнетизм, мистика. Вы привязываете к себе, как верёвкой. На вас будут смотреть, не моргая. Вас будут слушать, распахнув рты. Я умоляю вас, Та! Вот имя у вас только… извините… Где вы такое выискали? Ничего, там его удлиннят, ублагородят, например, до Аэлиты или до Иоланты…

— Ух ты, здорово! — восторгнулась она, — Разве, что ради имени… А у вас там на всех хватает новых имён?

— На вас хватит не только имён.

— Дэнчик, — осторожно встряла Лидия Львовна, — Может, не стоит морочить девушке голову. Может, у неё совсем другие планы, другая жизнь.

— Соглашайтесь! — не унимался Дэн, — Я завтра — послезавтра подойду к Собакалову, договоримся когда… Впрочем… Чего договариваться, есть идея, слушайте. Завтра в ресторане «Саймон» состоится нечто банкетообразное. Оргия победителей. В конкурсе восьми телекомпаний города мы уложили всех и награждены неслабым денежным призом. За… как там сказано: «экстраординарную режиссуру программ, нетенденциозность тем и объективную ненапряжённость информации». Часть приза решено прокутить. Завтра вечером весь наш незанятый люд будет в «Саймоне». Будут большие человеки, наши столпы, покровители. Будет Собакалов. Не возбранится привести с собой знакомого, имеющего ценность для телекомпании.

— Я имею ценность для телекомпании? — восхитилась Та.

— Безусловно.

— А я? — нежно вопросил Сидоров.

— Вас я тоже приглашаю, не дрогнул Дэн.

— И опять же, не возбранится? развлекался Сидоров, А ну как?.. Неисповедимы пути начальственные.

— Уж как-нибудь уладим.

— Спасибо, — вздохнула Та, — Конечно, мы не придём. Извините.

— А собственно, почему бы и нет? — костлявая пятка запазушного бесика — Сидорову вскользь рёбер, — Мы с тобой ни разу не были в ресторане. Ни разу. Я и сам уже почти забыл, что это такое. Конечно же, не на чужой банкет — упаси Бог. Сами по себе. А что?

— Сами по себе? Не знаю. Ну, если ты очень хочешь…

* * *

— Сто беленькой, теть Клав. И пивка кружечку. Пиво холодное? Сколько с меня? Да. Сто — в самый раз. Что-то не лезет больше. С чего бы? Ну-у, теть Клав, скажешь… совсем. Совсем — ни-ка-ак не можно. Страшно без водочки, без родимой. Тоска-подлюка пасёт, по пятам ходит, клыки щерит, готовится. Знаешь, какие у неё клычищи? Особенно вечерами. Ну. От такая жизнь, лучше всех живу, никто не завидует. А? Один, а как же. Да чего там… Свобода. Веселюсь, гуляю себе. Аж дым из ушей. Танюха? Звонила, звонила. По собственной, так сказать, инициативе. Поговорили. Вроде, нормально поговорили, чинно, благородно. Да вернётся она, теть Клав, жалеет она меня, придурка. Куда она денется? Куда я денусь? Ну я-то, положим, вобщем-то, денусь… скоро… кой-куда… А, ладно, теть Клав, ладно, не буду — гори оно!.. Но понимаешь…

Всё-всё-всё, мужики, да-да, очередь, отхожу-отхожу, задерживаю, вижу, ну ладно, ребята, не выступайте, ну с соседкой поговорил, чего… всё, теть Клав, мужикам же тоже ж невтерпёж, трубы горят, у каждого своя тоска, свой клыкастый волчара…

Посторонись, дружище. Кого видим мы! Майорчик, ты ли? Рад-рад тебе. «Зравжлатарщмъёр!» Ну конечно, где ж тебя ещё встретить, как не в святой обители, в пивнухе. Идём, жучок-навозник. А, да… тёть Клав, ещё сто пятьдесят и пивка майору. Да, извините, ребята, один секунд, я стоял тут, только что — подтверди, тёть Клав, не добрал другу… миль пардон, спасибо.

Идём, майор, ты ведь, небось, как всегда, не при деньгах. О, в уголке свободно. Не тушуйся, угощаю, сколько той жизни! Ха. Дозу опустил, ты прав. Дозу опустил. А чёрт его знает. Без уважительных причин, без. Что-то не то со мною, майор. Нет. Не то «не то», которое раньше. Другое «не то». Атмосферный феномен. Не усекаешь. Я и сам почти…

Ну ладно, твоё здоровье! И моё отсутствие оного. У-о-о-а-а! Проникла, благословенная. Забирает. Чуден миг — не возрази. «Остановись, мгновенье — ты прекрасно!» Именно. Да, именно, первые минуты. А? Когда в брюхе твоём разгорается этот нежный, весёлый костерок… И пошло, задвигалось по твоим ржавым трубам, по твоей прокисшей кровяге… тепло, вещество, свет, музыка. И пожухлые мозги твои всплывают и распускаются розами и тоже начинают звучать и светиться, словно они и впрямь чего-то стоят. Мне нравится этот процесс. Приготовление нравится. И сразу после. Не потом, когда у тебя начинается кавардак в башке, в глазах и словах. Потом — скука, свинячиство, слякоть чувств. Нет. Именно… Именно первоначало. Высокая нирвана. Сгущённое счастье алкоголика-романтика. Пивко, пивко прихлёбывай, не экономь, майор. Пивка ещё возьмём.

От. Почему-почему. Я и сам себя сильно об этом спрашиваю. И похоже, кажется, вроде бы, есть на этот счёт одна некоторая… скажем так… гипотеза. Гипотеза, говорю. Да. Та, которую сосед мой Сидоров снял с крыши. Представляешь, она, оказывается, мне не с запоя, не с «белочки» пригалюнилась. Женщина. В натуре. И какая женщина, майор! Сказать красивая — значит, ничего не сказать. Я в жизни такой не видел, и ты не видел, и не увидишь, клянусь, чтоб мне больше грамма не выпить! Моя Татьяна числилась красавицей и сейчас еще очень даже. Но против той… Не в красоте даже дело тут. Хотя… Как тебе объяснить? Иная. Понимаешь? Насквозь иная. Ни-ко-му не подобная. Никому. Ни тем, которых встречали мы. Ни — которых воображали себе когда-то. Ни — которых сможем вообразить когда-нибудь при самом яром надрыве страстей. Не скажу — не смогу, слов не хватит. Такая! Из-за пределов нас. Почти не реальна. Но — реальна. Жива. Короче. Как получилось…

Хэ. Занятно. Смешно даже. В общем… тяга у меня некоторая… образовалась. С того самого вечера. Когда я их с Митькой… когда он её на плече… Я те рассказывал, да?

Так вот, тяга. Глупо, конечно, до упора. Выйду из квартиры своей — нет, чтобы прямиком в лифт, в двух шагах. Не получается. Ни разу не получилось… с того дня. Вспоминаю её — толчком, будто кто даёт оплеуху. Как под уздцы, кто ведёт к Митькиной двери. Стою под дверью, что ни на есть — столица Камбоджи, то бишь, «Пнёмпень». Пень пнём, в смысле. Ожидая чего-то… не решаясь… надеясь… В башке — свист и тарарам, в горле — сушь и зной, сердце — меж двумя каменюками. Жду. Произойдёт? Что? Не происходит. Поворачиваюсь и в тупиковом недоумении — в лифт. Лаю себя потом этажно за сентиментальные слюни. Но в следующий раз идиотический спектакль одного актёра повторяется. Жду. Стою. Произойдёт? Что? Хрен его знает.

И ты представляешь, майор — таки дождался. Чего, правда, так толком и не понял. Подхожу к Митькиной двери, а дверь отворяется. И…

Улыбка. Грустная-грустная. Ласковая-ласковая. Видел бы ты, майор! Стоит на пороге. Смотрит. Глаза… Видел бы ты!

— Я знаю, говорит, — Я знаю. Войди.

И я вошёл — то ли в комнату… то ли в глаза эти, ничего, кроме глаз, не вижу.

Она приблизилась, подняла руки, погладила мой лоб, голову, провела по плечам…

Дур-рак ты майор! Вот дурак, что ты буровишь! Ничего, даже тени мысли на этот счёт. Совсем другое, совсем! А!.. Ни хрена ты не поймёшь, но, всё равно, слушай.

Другое. И в глазах её — костры золотые… словно на краю тёмной бездны. И от костров летят… летят потоки, волны… невидимого, неслышимого, неосязаемого… Чем я их ощущал? Шестым, седьмым, двенадцатым чувством? Проходят сквозь меня — я прозрачен, невесом, вечен, без тела, без разума, без воли — летят дальше…

Уму непостижимое, майор! Нет, не гипноз, гипноз я знаю, меня Танюха водила к гипнотизёру, лечила от запоев. Совсем другое. Выше нашего разуменья.

Я стою перед ней… Ни капли не страшно, наоборот, до того хорошо, легко, свободно — никогда не было так. Она смотрит, улыбается, но при этом очень серьёзна. Приговаривает непонятное.

— Успокойся. Ты ещё ничего не отпустил туда. Из главного. Всё твоё — здесь. Связующее тебя с этим миром. Это прочнее, чем думаешь ты.

А ты сам? Вижу. Слишком много неистины, сумрака, суеты. Откуда? Да, роковые случайности. Слом защит. Болезнь, слабость телесная. Это — нижний канал проникновенья, не широкий ещё.

Хуже — вверху, в эфемерном. Да… дух уже не летящ, не дерзок. Дух смят в бессильный кокон. Отчего? Бесчестные люди. Безразличные люди. Несведующие, неумелые люди. Они? Но много более — ты. Твой себе приговор. Твоё согласие с неизбежным. Здесь — прореха, проникновенье. Больше всего — отсюда. Тени пустот. Скорбь непревозможья. В ней причина. Всё погубляется ею. Её несметными ликами, воплощениями.

Да, потому тебе плохо, потому. Успокойся. Ещё ядро души твоей, твоя суть-светило не забраны Скорбью. Хорошо, что ты ещё не знаешь себя. И от себя не устал.

— Я не устал!? — изумился я.

— Ты мне веришь? Скажи. Быстро!

— Верю! — заорал я.

— Так вот. Ты только вчера родился. И только завтра умрёшь. Представляешь ли ты пропасть между «вчера» и «завтра»? Но и послезавтра тоже есть, независимо от твоего нынешнего существованья. А перед ним уже не пропасть, а космос. Но и послезавтра тоже твоё. Ты — тёплая, живая его частица. Не бывает иначе. Почувствуй. Измерься.

А что такое вообще смерть? Совсем не то, что ты думаешь. Что значит она? В Прогале, в предпослезавтрашнем космосе. И здесь на Земле.

Никто никогда ещё не умер от старости. Никто не умер от болезней и ран. Умирают только от Скорби непревозможья, от её метастаз. В каждой душе есть её семена. Но нельзя, чтобы они преждевременно выросли, заполнили душу, сделались сильней надежды и веры.

Только Скорбь непревозможья отрывает человека от этого мира и уносит через пустоты устья в Прогал. А там — долгий-долгий путь души к своему новому естеству. Если она достремится, если не упадёт в Пройвесто — в жерло сущного небытия, абсолютного духовного невозврата.

Проще пока не понимать этого. Ни к чему пока понимать. Но — почувствуй! Почувствие тяжко. Очнись! Тебе ещё нужен этот мир. И ты — ему. Тем в нём, кто любит тебя. Их силу и веру прими в свой дух, выдирайся из кокона. Взлетай! Забудь о непревозможье! Это не сразу получится. Это не просто получается. Это не всем дано.

Я только раз тебе помогу. Оторву от нежизни.

Вскину вверх. А дальше — сам…

— Э, майор, ты чего скукожился, загрустил? Слушаешь ты меня? А!.. От тебя, как от стенки горох. Хочешь выпить ещё? На деньгу, иди возьми ещё по сто. Угощаю. Что-то и мне сегодня как-то… не смешно. Хрен с ней поборешься, с этой «Скорбью» долбанной. С «непревозможьем». Легко ей рассуждать со своих небес, со своего надчеловечья. «Космосы, прогалы, коконы, падать, взлетать…» Взлети-ка тут! Взмахни-ка крылышками! Особенно, когда тебе вскорости подыхать, под тобой подписано и заверено литыми печатями.

Принёс — молодец. Ну, возропщем супротив.

У-о-о-а-а! От. Первейшее лекарство от «Скорби». И от правды. Скажи? Да. Сегодня и завтра — отдыхаю-расслаблюсь. Потом отдыхаю от отдыха: три дня пить нельзя. Во как! Потом попрусь опять в свой родимый центр реабилитации. Очередное «комплексное обследование» — звучит? Будут меня умные врачи, тактичные дяди и тёти прослушивать, просматривать, прощупывать, пронюхивать, просвечивать. Анализировать, насколько я мертвяк на данном этапе. Прикидывать, сколько раз мне ещё вдохнуть-выдохнуть. Бодренько улыбаться — профессия такая — и, слегка розовея ушами от благодетельного вранья, говорить. Что у меня где-е-то почти-и что имеет место быть не-екоторая, можно сказать, тенде-енция к некоторой, можно сказать, нормализа-ации, стабилиза-ации некоторых симпто-омов… что позволяет в общем и це-елом, в целом и ча-астном надеяться на отчётливый будущий «о-кей». Хотя, коне-ечно же, всё не так просто, не так быстро, не так гладко, не так сладко. Но тем не ме-е-енее!.. Даже назначат какие-нибудь «абздоровительные процедуры». Для меня, но более — для себя, чтоб спокойнее было жить потом… после. Плевал я на все процедуры и на них всех. Может, я вообще не пойду. Нет. Приедут с машиной. Гуманисты, т-твою!..

Пей пивко, майор. Какой-то ты, я гляжу, кислый, что хреновато тебе? Мы же, вроде, немного выпили. Что, сердчишко опять? От, ч-чёрт!..

Ну пойдём, пойдём, родной, служивый, пойдём, я тебя домой отведу, на вокзал. А лучше, слушь, пошли-ка ко мне. Тут недалеко. Держись, всё будет в лучшем виде. Обопрись на меня. Мужики, нет ли у кого, случаем, валидола?

Но-но-но! Майор! Дружище!.. не балуйся, что за шутки! Ребята, давайте вынесем его на свежий воздух. Аккуратненько… аккуратненько… так, кладём на траву. Присмотри, парень, я к телефону за «скорой».

Всё, майор, всё нормально, ты дыши, дыши давай, не ленись, открой глаза, скажи что-нибудь. Сейчас тебя отвезут в больницу, отремонтируют по высшему классу. Завтра я приду к тебе, не скучай.

Доктор, он жив? Живой он? Доктор, выживет он, да? Доктор, сделайте всё, что… Хорошо, хорошо, доктор, отхожу — всё, не мешаю. Держись, майор, сейчас тебя на носилочки… сейчас повезут. Держись, смотри.

Доктор, слушайте, постарайтесь, он жить должен, я вас прошу. Если б вы знали, какой это человек! Если б я знал! Самый обязательный человек в мире, без него жизнь на Земле невозможна. Если б вы знали, доктор! Невероятный человек, он всё превозмогал. Ничего не боялся он. Кроме себя, разве что… Кроме себя, доктор…

6. «Каждый забавляется по-своему»

Зал был Содомом овалов и эллипсов. Страстная любовь неведомого дизайнера-художника к распятому кругу родила этот зал. Эллипсами являлись пол с потолком. Окна в цилиндрово выгнутых стенах были вызывающе эллипсны. Настенно-потолочные абстрактные фрески так же весьма грешили эллипсизмом. Разноцветные концентрические эллипсы бегущих огней над оркестром. Декор светильников — плоскости трёх враждующих, вонзённых друг в друга овалов. Столы, конечно же, овальны, причём, неодинаковые размерами, неупорядоченно расставленные, очевидно, для одоления зрительской скуки. И даже посуда, включая солонки и перечницы — фанатически овальны. Круглы были только фужеры и рюмки, возможно, по недосмотру.

Сидоров подумал вскользь, что дизайнер всё же был не дурак, и зал отлично соответствует своему назначению. В этих плавных стенах, гибко замкнутых линиях, наверное, трудно возникнуть безысходным мыслям и чувствам, нет углов-обречений, где мог бы увязнуть взгляд, и отстояться тоска.

Им недолго удалось просидеть вдвоём за маленьким столиком в стороне от бушующегося в пол-зала банкета. Коварная банкетная стихия всё же втянула их в себя. После двух неудачных попыток Дэна уговорить их на добровольной основе, явилось с ним четверо весёлых, лихих молодчиков; двое подняли и понесли стол со всем их заказом, Дэн легко понёс сидящую на стуле Та. Другие двое взялись, было, за Сидорова, но он отстранил их, неудовольственно вздохнул, переглянулся с Та, покорно разведшей руками, и поплёлся следом.

Вздыхал Сидоров всё-таки не с совершенным неудовольствием, ибо, если без кокетств, пришли-то они сюда в «Саймон» именно сейчас и сегодня ни по его ли упрямству. Ни для этой ли упрямой затеи утром он, не поморщась, заложил в ломбарде своё бывшеобручальное кольцо, не троганное со времён давней несуразной женитьбы и два золотых червонца царской чеканки, семейные реликвии, оставшиеся ещё от деда. Ни для того ли он долго и упорно водил Та по коммерческим магазинам, ревниво помогал ей выбирать вечернее платье, серьги с сердоликом, коралловые бусы, два серебряных перстенька, да к сему ещё ворох косметических причиндалов, о которых он до сих пор имел понятие весьма смутное.

Зачем? — вопрос. Отдохнуть — встряхнуться? И это, конечно, но много прежде, мотивы тщеславные. Показать Та. С Та показаться. Пусть не гульбищу телевизионщиков… хотя и гульбищу телевизионщиков тоже. Вообще — ресторанному надменному люду. Зачем? Затем. Затем, что «гомо сапиенс» Сидоров уже немало лет не бывал в рядовых ресторанах, не мог, не хотел позволить себе. Про элитные же, типа «Саймона», даже и мысли не сквозило.

А многие из сидящих за скатертными овалами цинковоглазых завсегдатаев, бывают здесь ежевечерне, или через вечер, или уж раз в неделю, наверняка. И брильянтовошеие, золотоперстые дамы их привычнейше вписаны в здешний овальный модерн, в утомительную роскошь одежд и бессантиментно сбыточных желаний.

А вот сегодня и он здесь. И она. И она! А ну-ка, любая из раскрасоток, встань-ка с нею рядом! Встань — много ль уцелеет в сравненьи от всех твоих раскрасот?

Так тайником рассудка судил Сидоров, а что думала Та неизвестно. Но она с ним согласилась, с его неогорчительно огорчённым взглядом, и со спокойной улыбкой просидела на стуле, который Дэн гордо нёс через зал.

Стол их приткнули к банкетному стаду столов, в центре которого царил длинный огурцеватый овал, обсаженный руководством: сильными теле-мира сего и не только теле…

На них кратко и делово глянул президент телекомпании: отменного сложения крепыш, слегка смахивающий на удивительного итальянца Микеле Плачидо. На них бегло, но запнувшись глазами о Та, взглянули хозяева покровительствующих концернов: ленинобородый президент «Элиота» и эйнштейношевелюрый президент «Турама».

На них сквозь толстые стёкла очков уставился дегтярным взглядом редир студии Собакалов, очевидно, уже обработанный Дэновским красноречьем.

На них по-разному — кто вскользь, полузаметив, кто с затяжным интересом — взглянули все телекомпанийцы: примельканные с экранов дикторши, породистые обозреватели, ведущие программ, лобастые руководители творческих групп, режиссёры, скромная теневая братия — звуковики, светотехники, монтажёры, операторы, оформители.

Взглянули — и прежне продолжали своё празднество. Банкет миновал уже поздравно-тостовые иерархические шлюзы и тёк теперь широко и свободно. Каждый взвеселялся местным веселием с соседями, никто не столбенел в почтено-вниманьи пред руководящим бокалом, и руководящие бокалы вздымались уже не во имя всех, но для себя персонально, без словесных пен.

Три президента: «ленино-Элиот», «эйнштейно-Турам» и «слегка Плачидо» вполголоса обсуждали свои могучие проблемы.

За столиком справа прима-дикторша Зоя Зноева, в прошлом «мисс город», «мисс область» и «мисс юго-восток страны», громко рассказывала соседям о секретах культовой омолаживающей гимнастики древних ацтеков — лазиоты. Базовым упражнением этой чудодейственной гимнастики, оказывается, была поза «инатем»: в обнажённом виде на полу, касаясь оного пятью выдающимися точками — «пожирателями энергии»: сгибами ладоней, большими пальцами ног и кончиком носа. При этом надлежало видеть себя целиком отстранённым зрением и думать о себе, как о самом совершенном существе во вселенной. В конце упражнения количество полокасаемых точек-«пожирателей» неизбежно возрастало до семи у женщин, до шести у мужчин.

Соседи невнимательно слушали: глыбистый лицом и плечами, но приятный улыбкой и беззаботой глаз спортивный обозреватель, в прошлом известный кикбоксёр; редактор сатирических передач, поэт-эпиграммист: в противу спортсмену — сардоничная тонкость черт и интеллигентная склочка взгляда; стальновласая, с травоядно вздёрнутой верхней губкой и с хищной леопардовой грацией первая танцовщица телевизионного шоу-балета «Экзист».

Разговоры других ближних столиков так же были неконкретны, легки, перемежались с ласковым хлюпом испиваемых напитков, с умеренными звуками грызомых, жуёмых и глотаемых яств.

Один Собакалов, похоже, заинтересовался ими всерьёз. Он перенёс свой стул, вклинился между Та и Сидоровым, заговорил, озабоченно покашливая, будто продолжил давний длинный разговор.

— Что ж. Хорошо. Ладно. Миледи, прямо, без окоулков. Впечатляет. Кхгм. Отчётливо выраженный неординар. Говорю. Неординар. Не поверхностен, не-е… тут что-то… По всему, заглублен в психику, в подсознательное, в рефлексию. Что ж. Глаза, миледи. В глазах — ненормально много, через край много. Мдекх. Недопустимо много в глазах. Вероятно, зря, хотя… Говорю. До сих пор я кое-что смыслил в человеках. Неистово доверяю первовстрече. Миг истины. Интуитивный штурм. Я не прав о вас, миледи?

— Ах, правы, — прищурилась-сыграла Та, — Представляете ли, до чего вы «ах правы», милорд?

— Пытаюсь. Скудностию сил своих. Экгемх, картофельный нос Собакалова: умеренная возвышенность меж обширными, подогретыми коньяком щеками, задумчиво поблёскивал потным бисером, И, в принципе, конечно, можно даже и попробовать. И соглашусь я, пожалуй, даже и попробовать. Н-но!..

Эллинский профиль Зои Зноевой подёрнулся беглой непогодкой. Её пышный рассказ привял, она чаще и любознательнее стала взглядывать в их сторону.

— Но уверить вас посмею, миледи, — огорчился челом Собакалов, — Ни-че-го там чересчур замечательного. На Земле не лучшее место. Говорю. Не обольщайтесь.

— Я и не обольщаюсь, засмеялась Та, С чего вы решили.

— То, что нарассказал вам этот экстремист, Собакалов бросил подбородок к внимательному Дэну, телевидийные мифы. Он и сам потихонечку начинает понимать. Пахота это. Потуже иных пахот. Беспродых. Самый ненормированный из ненормированных рабдней. Инда по двадцать пять часов в сутки. Инда без выходных. Инда без отпусков. Говорю. А нервы, миледи! На нервах всё и по нервам всё, да с оттяжкою. А ну-ка — быть всегда в форме, в настроеньи, в готове явиться на виду пред миллионами. И пред сими миллионами — всегда! — одолевать свой внутренний неизбежный мандраж. Он у всех есть, мандраж этот, никому не верьте, ктоговорит, что не волнуется перед камерой, перед прямым эфиром. И не вырабатывается тут никакой привычки, и не может выработаться, если ты не чурбан. Кхегкх. А ну-ка — каждый день божий с собою справляться, заново взнуздывать себя, пристёгивать улыбку, непринуждённость, облачаться во внешнее достоверное празднество. Зрителю плевать на все твои неурядицы, беды, треволнения. Ему подайся-ка в бесхалтурнейшем шике и блеске. Да, что ни день — новую изюминку себя, свежую чертку-заковыку вынь, да положь. И не моги повториться, не посмей заскучать перед ним. Думаете, легко? Говорю. А и зарплата отнюдь не сверхвысока.

— Ужас! — удивился Сидоров, — Форменный ужас.

Как выдерживаете вы такое?

— Именно! — живо откликнулась от своего столика Зоя Зноева, — А постоянные узнавания на улице, в магазинах… А эти умные, а чаще неумные, а порой просто идиотские разговоры. Объяснения, признания, предложения… Сколько ахинеи приходится выслушивать! Нигде не остаться с собою, со своими мыслями. Дома свои мешают, на улице — чужие.

— Значит, вы нужны им всем. Да и они вам, наверное.

— Как это насточертевает, вы не представляете! До того хочется всё бросить, сорваться, сбежать куда-нибудь! Забиться в любую глушь. Жить простой, скромной жизнью, здоровой работой.

— Поражаюсь вам! — покивал головой Сидоров, — Но зачем же так себя не щадить? Не лучше ль сделать, как хочется, а? Ведь столько очаровательной глуши в нашем отечестве. Столько глубинок, бездорожных деревень — райских уголков. И легкая, здоровая работа всегда найдётся: то ли на ферме, то ли на току, то ли в поле…

— Иронизируете, милостивый государь, дружелюбно сказал Собакалов, смешиваете несмешиваемое. Потому как вы далеки от этих сфер.

— Далёк, согласился Сидоров, — К прискорбию или к счастию — уже и не знаю.

— Всё отлагает, всё печать на человеке. И животноводческая ферма и телевидение. Какая печать едче, какая свинцовей? Как едче-свинцовей? Морально? Физически? Можно сравнивать? Кхгм.

— А знаете ли, — откликнулся поэт-эпиграммист, — что по количеству инсультов на душу работающего персонала телевидение на втором месте после банковского дела?

— Говорю. К примеру, я, четверть века отдавший телевидению. К примеру, вы, не спрашиваю, где и кем вы работаете. Хотите эксперимент? Я предлагаю вам на глаз определить мой возраст.

— Н-ну… лет пятьдесят пять — пятьдесят семь, — неуверенно ответил Сидоров.

— Пятьдесят два с полтиной. Кхе-гекх… — как-то посторонне, несообразно разговору усмехнулся Собакалов, и что-то когда-то уже встречавшееся проступило в усмешке, и в зрачках за прочными стёклами скакнули где-то раньше уже виденные цепкие искры, Теперь, ваш возраст. Говорю. Сорок один.

— Сорок один.

— Ну-с. Выводы? А теперь, с прелестной миледи? Она-то ещё в возрасте, который можно обнародовать, не так ли?

— Думаю, да.

— Двадцать шесть — двадцать семь, — и снова эта усмешка, не идущая к его лицу, значащая больше, чем должно ей значить, и снова иглы-искры зрачков.

«Отчего знакомые? Не встречались же».

— Н-нет, покачала головой Та.

— Насколько ошибся?

— Намного.

— И всё-таки. Сколько же вам?

— Шестнадцать дней.

— Чудный юмор в устах чудной женщины. Не возражаю.

— Если бы юмор, — с вызовом сказал Сидоров. И мысленно ужаснулся своей неосторожности.

— Я живу в теперешнем обличьи примерно полмесяца, задиристые чёртики в глазах Та.

— Так вы ещё и перевоплощенка — к вашим ко всем неотразимостях? — ехидно погнул губы эпиграммист, — Впрочем, в наш просвещенный век — не такая уж невидаль.

— Экие пустяки, — подтвердил Сидоров.

— Сами освоили сию забаву? Аль споспешествовал кто?

— Забаву? — удивилась Та.

— Когда не секрет, в прежних обликах-временах вы кем поживали? Царицей Семирамидой? Еленой Троянской? Марией Медичи? Екатериной Великой?.. Да может быть, вы вообще — чего мелочиться-то! посланница внеземных астральных миров? Нет? Какая жалость!

— Не могу уловить суть вашей шутки, — спокойно улыбалась Та, Суть вашей шутки, видимо, в том, что вы не имеете ни малейшего понятия, о чём говорите. Ваша интуитивная фантазия не может вобрать, обволочь предмет разговора. Вы прислоняетесь к нему в одной самой бессмысленной точке. Вас не интересует это всерьёз. Потому ничего объяснить вам нельзя.

— Ну, насчёт интуитивной фантазии, — обиделся эпиграммист, не вам судить, милейшая, — Вы, я так понял, хорошо отрепетировали перед зеркалом себя — супер-женщину, да? Этакую модернизованную неоведьмочку. Каждый забавляется по-своему. Но кроме внешнего демонизма и порожних словес…

— Демонизма?

— Кроме порожних словес не худо было бы обзавестись более убедительными доказательствами вашего артистического вхождения в образ. Чтобы не слишком смешить окружающих.

— Вот это удар! — весело опечалилась Та, — Я в нокауте. Как вы меня разложили на сомножители! Вот — проницательность! Поделом мне, зазнайке. Но как же теперь мне доказать вам, а? Что я всё-таки хорошая артистка. А зачем вообще вам что-то доказывать? Впрочем… разве что, для той же забавы… И лишь с вашего дозволенья.

— Валяйте-валяйте, — ухмыльнулся эпиграммист, — Что-то предъявите кроме слов?

— Ничего кроме.

Сидоров в смутных чувствах тронул ногой носок Та, «Не надо». Но выпитый ими хороший коньяк, видимо, сослужил свою подначную службу. Но взгляд Сидорова встретился с её безмятежным, плывучим взглядом, и улыбнулся он бесовато, «Давай».

Та подняла вверх ладонь, призвав собеседников к тишине.

Выпенивается прочь Над тонким фужером платья Искристой груди и плеч Шампанское в шоколаде. В ресницах сверкает зыбь Причудливо сладких бедствий, И губы твои — позыв Нежнейшего людоедства. Мой жребий — рулетки диск. Судьба — казино Монако. Когда проиграюсь вдрызг, Я душу поставлю на кон. И может — себе в разор — Из адовых кралей кралю Для скорых сует и зол Я с дьяволом разыграю. Не модный греха изыск Предсчастием нашим станет. Ладоней моих язык Тебя изъяснит до тайны. И явь обернёт в неявь Прибой в афродитной пене, Взыскуя тебя всея Стихами прикосновений. Не помни — себя спасать. Не верь Сатане и Богу. Открой свой горящий сад, Впусти на свою Голгофу, На вещий двуместный крест, Изгибнуть в телосмешеньи Без слов, без раздумий, без Непрошенных воскрешений. И в мире, как миг, простом, И в миге, как мир, бессмертном Родится твой алый стон, Подхваченный алым ветром…

Голос Та звенел манерной медью, нырял в низкую актаву, пафосно вздёргивал вверх концы строф.

— Дикция недурна, — одобрил Собакалов, — Некоторый перетяг, пересарказм. А так… Кгехм. Где вы этот перл подобрали?

— Стихи были написаны вчера между одиннадцатью и часом ночи под влиянием просмотренной американской эротической мелодраммы «Туловище». Это, конечно, черновой вариант и никто, кроме уважаемого автора, — Та отвесила почтительный поклон-кивок, взявшемуся розовиной изумления поэту, — их ещё не знает. Покорнейше прошу извинить за вторжение в святыню творчества. Автор собирается вставить их в свою поэму, которую он пишет уже два года, и которая близка к завершению. Предполагаемое название «Полёт на планету Эва», но автор ещё сомневается. Произведение слегка портит одна из последних глав, где герой элегантно умирает, подавившись роскошными волосами своей пятьсот шестьдесят девятой по счёту возлюбленной во время ночных утех.

— Н-не понял!.. — хрипло сказал эпиграммист, прокашлялся, взмотнул головой, желая протрезветь, — Этто!.. Это… Не понял. Но ведь кроме… Ведь действительно — никто. Стихи! Я был один вчера — жена с сыном в деревне. Один. Мне никто не заглядывал через плечо. И сегодня я о стихах не думал. Бред!

— Зачем, через плечо? Я захотела вспомнить, что вы делали вчера. Просто вспомнила. Я могу вспомнить всё обо всех. Желающие?

— Что я делал в прошлое воскресенье в девять утра? — с обумной отвагой спросил Дэн. И чуть дрогнул под её взглядом.

— Около девяти утра вам позвонил Сосновяк. Сказал, что имеет большую партию мужских интим-трусиков модели «Фривол» из Исландии. Предлагал посодействовать в реализации. Вы ответили, что сейчас этим не занимаетесь по нехватке времени, но знаете человека. Жлобоват, берёт немалый процент. Но отменно ушл, дошл и надёжен.

— О-бал-деть! — поражённо выдохнул Дэн.

— Я! — накренился через стол спортивный обозреватель, — Я. Ровно десять лет назад… Нет. Десять лет и десять месяцев. В такой же час.

Та перевела на него взгляд, замерла. По гранитным скулам бывшего кик-боксёра шмыгнула мышистая тень, а мощные плечи, вкованные в пиджак, слегка осели.

— То был день рождения вашей однокурсницы Риты Мякиной, если вы не забыли. За именинным столом в её общежитской комнате вы изрядно перебрали и громогласно пытались поведать гостям, что Рита в вас влюблена «вусмерть». И не позже, чем через два часа вы будете у неё в постели. А для неверующих вы оставите в комнате свет и пробьёте гвоздём дырку в двери. После чего именинница с помощью двух парней недемократично выпроводила вас за дверь. Не так?

— Абсолютно точно! — просиял вспомненным счастием кик-боксёр.

— А про других, про неприсутствующих, вы не могли бы? Про мужа, например, моего… засмеялась грациозная танцовщица с нетщательно завёрнутым в шутку серьёзом, — Где он был и что делал… м-м… допустим, второго мая? Нынешнего года.

— Ах, дорогая моя! Конечно, если очень напрячься, я могу выяснить, что делал ваш любящий супруг в этот удивительный день. Но так ли это будет всем интересно? Не интересней ли будет узнать, что поделывали вы, к примеру… четырнадцатого апреля, пятнадцатого мая, двадцать восьмого ноября прошлого года… шестнадцатого января, десятого февраля, восемнадцатого марта, третьего апреля, седьмого июня нынешнего? По таким адресам, как… проспект Подводников двести восемьдесят пять, квартира…

— Не надо! Н-нет. Спасибо.

Вспухла пауза. Сидоров, неведомо как, улавливал прозрачные клубы чувств, плывущие от соседей: душное недоумение, отчаянное любопытство, суеверную настороженность, закипающую смуту-опаску. Один Собакалов почти не изменил своего флюидного фона. Лишь крамольнее, «монтекристовее» усмешка. Лишь веселее и цепче дёготь зрачков. Что-то было в нём. Что-то в Собакалове такое было.

Вернулись после перерыва на свою эстраду музыканты, хлестнул по залу тугой ритм, сдул напряжение. Занялась броуновская круговерть танцующих. Дэн спешно пригласил и увёл Та.

Мелодия была сильна, несовременна. Она родилась на свет с десяток лет назад, где-то на пол-пути между молодостью Сидорова и молодостью Дэна. И Сидорова она забирала так же, как Дэна, хотя Сидоров сидел и смотрел на танцующих, а Дэн танцевал с Та. Они танцевали в общей бурной толпе, между ними мелькали другие мужчины и женщины. Но для Дэна не существовало других, бестелесны были другие, он смотрел сквозь них, он танцевал с Та. Взгляд его был симпатично глуп, задирист, сподобен к смущению и тоске. Не было в нём и следка прежнего разученного вальяжа, дистиллированного «плей-бойства», куда канул знакомый Дэн-завоеватель.

Красиво они танцевали, ничего не скажешь.

Та с отдаленья виделась почти такой же, как остальные женщины. Почти. И Сидоров со сладко запнувшимся сердцем подумал: уже скоро… Уже скоро. Она оторвётся наконец от всего нетеперешнего, неземного, чуждого. Что бы ни было причиной её появленья — она здесь. Это главное. Она пре-вра-ща-ется! Превращается, превратилась почти уже. В просто женщину. Его. Женщину. Она будет ему женой, способной рожать детей, способной стариться вместе с ним, болеть болезнями. Способной умереть в свой урочный час. Как другие, как все. Просто женщиной.

Но по одной молекуле того дальнего жёлтого огня в её глазах пускай всё же останется. Останется низачем — это будет нехорошо, неспокойно… Крохотный единый отблеск вселенских катастроф — может, зря — пускай будет. Но не больше, не больше, больше не надо! Крохотный звучек, нотка «пьянисимо». Две молекулы «Нечта». Хватит ему и ей на всю жизнь. На одну нормальную жизнь.

Пусть даже он ней ничего никогда не поймёт.

Пусть. И останется она для него самой несметной загадкой в мире. И наградой. За то, что он её честно не разгадал.

— Самая несметная загадка для человека в человечьем мире — он сам. Факт банальный.

Сидоров вздрогнул. Собакалов глядел на него в упор из-за толстых стёкол очков. Усмешка его показалась издевательской.

— Что, мои мысли настолько просты и доступны, что их может читать — кому заблагорассудится?

— Не кому… Не обижайтесь. Но мне сдаётся, пора нам с вами обсудить наши проблемы.

— У нас с вами есть проблемы? — недружелюбно нахмурился Сидоров.

— Есть, — Собакалов перевёл взгляд на танцующую Та.

— Вот уж эта проблема никак не ваша.

Собакалов улыбнулся. Не усмехнулся, а наконец просто улыбнулся, широко и добродушно.

— Дэн ей скучать не даст. А она, наверное — и всем остальным. А нам с вами, в самом деле, надо поговорить. Пойдёмте, покурим.

Проходя мимо танцующих, Сидоров показал ей рукой, мол, не волнуйся, мы скоро. Она лёгким жестом и согласным кивком ответила. Но, показалось Сидорову, кивнула она как-то уж очень значительно. Даже, вроде бы, и не совсем ему. Чуть ли даже не идущему рядом Собакалову. Странно кивнула и сверкнула глазами.

7. «Уже не буду ничего исправлять»

Редактор-директор повёл его курить не в курительное фойе, не в туалет, а почему-то на улицу. Ресторан фасадом выходил на главную аллею большого городского парка. Покачивала ветвями шеренга дисциплинированных каштанов. Матовый свет фонарей — стеклянных корзин — был сутенерски вкрадчив и нагл, он дрожал в воздухе, сеялся тончайшей пудрой на землю. По аллее фланировали необильные люди.

— Вы не узнаёте меня, Дмитрий Викентьич? — небрежно спросил Собакалов.

— Извините. Не имел чести когда-либо…

— Имели-имели. Ну, поднатужтесь. Хозяйственный магазин. Саксофон. Моцарт. Вы тогда гляделись другим, будничным, тусклым.

— Тот нелепый старик? Помню. Но при чём здесь вы?

Собакалов неясно от чего развеселился, дурашливо прищурил один глаз и поднял бровь над другим, приблизился к Сидорову.

— Хочешь фокус? — знакомая скрипучая безуминка в голосе.

Не дожидаясь ответа, подошёл к ближнему фонарю, в одно мгновенье, словно цирковой акробат, вскарабкался наверх, сдвинул крышку, запустил руку внутрь плафона. Свет фонаря сник вполовину, тени под ним сделались густы, вздорны. А Собакалов уже возвращался, обтирая ладонью лампочку — белый стеклянный огурец.

— Да простит меня Бог и дирекция парка! — затолкал верхушку лампочки в рот, страшновато выпучивая глаза, с резким хлопком разгрыз и стал пережёвывать осколки.

— Это глупо, — сказал настороженный Сидоров.

— Конечно, — засмеялся Собакалов, — В этом всё и удовольствие. Итак, вы узнали меня, Дмитрий Викентьич.

— Вы? И несуразный старик-музыкант?..

— Понимаю. Непохожи, хотите сказать. Да. Всё течет. Притом, в разные стороны. Вы ведь и сами сейчас весьма непохожи на того себя из двухнедельного прошлого.

— Но так измениться нельзя. Рост, возраст, лицо, комплекция…

— Можно, Дмитрий Викентьич. Многое можно из того, что нельзя. Вы сейчас узнаете, насколько многое. Правда, не всем.

— Полагаю, в той нашей встрече был какой-то смысл, которого я не смог понять. А уж в этой и подавно, не так ли?

— Смысл — вы сами, дорогой мой. Вы сами. И Та.

Женщина с крыши.

— Что? — вдруг сбилось дыханье у Сидорова, — Откуда вы?..

— Давайте по порядку, — Собакалов показал рукой на скамейку у входа в ресторан (Сидоров мельком отметил: когда они выходили, на скамейке и вокруг неё шумно остывала от пиршеств ресторанная публика. А теперь там не было ни души), Вы внимательно слушаете, а я говорю. Предельно коротко. Вопросы потом.

Скамейка была приятно, успокаивающе шершава и замечательно неудобна для сиденья. По аллее погуливал тёмный ветерок, омывал медленно бредущие слипшиеся парочки, теребил короткие девичьи юбчонки, прыскал вдоль пыльного асфальта. Но — удивительно — пыли в воздухе не ощущалось совершенно. Чист, электричен и терпок был воздух, как после большой громовержной грозы. Хотя гроз в округе не было уже много дней.

— Вы, Дмитрий Викентьич, как человек мыслящий, не могли не задаваться вопросами жизни-смерти. И воззрения ваши на сей предмет мне известны, они не противоречат совокупности общественных воззрений, присущих данному уровню цивилизации. С всеми, вросшими в них комплексами неистин, передёргов, ни на чем не основанных постулированных запретов. Ну вот, к примеру, извечная проблема проблем: материальное — эфемерное, душа — тело. Насколько они съединённы в процессе жизни? Насколько разъединимы в процессе смерти?

Да, тело без души, без чувственной субстанции, точки боговнемленья существовать не способно, вы сосредоточены на этом и вы правы тут. Человек двуедин.

Но отчего-то люди не замечают, не принимают всерьёз обратного, не домысливают логически очевидного: душа-то без тела тоже существовать не может. По крайней мере, в том виде, в каком мы её подразумеваем. Тут двуединство равнообязательное и взаимоострое. Э?

— Не совсем уясняю цель нашей риторики, — подозрительно покосился Сидоров на собеседника, — Но возражу. Смею надеяться, что земная смерть — смерть только физическая. Лишь бренное тело предают земле, и от него лишь остаётся жалкий десяток костей через недолгое время. Но душа, мне кажется, всё-таки живёт где-то в достаточно цельном виде. Если неправ я — это печально.

— Не печальтесь, Дмитрий Викентьич. Живёт-здравствует душа после смерти, куда ж ей деваться. Конечно, живёт. Но только в единственно возможной ипостаси. Только снова в тандеме душа-тело. Кхмг.

— А, вы предполагаете перевселения душ в новые тела? Индуистические воззрения. Романтическая религия. Мне нравится.

— Я не предполагаю, Дмитрий Викентьич. Я. Знаю. Это. Я знал это задолго до возникновения индуизма и буддизма.

— Виноват, не понял. Индуизму, насколько я просвещён, больше тысячи лет. Сколько же вам, если не тайна? В ресторане вы признавались в пятидесяти двух…

— Об этом после, — отмахнулся Собакалов, — И вообще, забудьте меня ресторанного. Спектакль отыгран, занавес пал. Не отворачиваем от темы. Мы должны пройти по этой логической цепи.

— Хорошо, — усмехнулся Сидоров, несколько, впрочем, натянуто, — Так наши души посмертно реинкарнируют в новые живые тела. Хочется верить, что в человеческие. Не в животных, не в растения? Не в сверхсущества?

— Дмитрий Викентьич, не притворяйтесь тенденциозным догматиком, — засердился глазами Собакалов, — При самом элементарном здраворассужденьи вы придёте к неколебимому выводу. Если душа ваша взращена, выпестована Богом-провиденьем-судьбою в вашем единственном, уникальном человеко-организме, если она миллиардами психофизиологических контактов вживлена в него, слита неповторимейшей комбинацией с вашим генотипом… В ком же она сможет нормально существовать снова, в чьём таком-растаком теле, а?

— Если принять вашу логическую посылку — только в моём.

— Вот.

— Постойте. От моего тела останется через энное время лишь полированный череп да грудка жёлтых костей.

— Не будьте глупее, чем вы есть, — снова засердились здоровенные, как виноградины, увеличенные толстыми стёклами зрачки Собакалова, — Мыслите свободней. Душа бессмертна?

— Наверное.

— Да не наверное, чёрт побери! И значит…

— Значит, и тело моё бессмертно?

— Как дважды два.

— И возродимо вновь?

— И возродимо вновь. Говорю. Ну и вывод-то, вывод какой же?

— Хм, — поёжился Сидоров, — Вывод весьма диковатый образуется.

— Ну-ну, смелее, смелее. Кхе-гех, — весело закашлял Собакалов.

— Смерти не существует? В какой-то степени…

— Смерти не существует вообще! — рявкнул Собакалов на всю аллею, — В сути! Без степеней.

Сидоров бросил окурок на асфальт, позабыв про урну, старательно, очень старательно, чересчур старательно растёр его подошвой.

— Спасибо, — сказал он, так и не определившись с нужной интонацией, — Так, где же возникну я после лёгкого недоразумения, которое мы по глупости именуем смертью?

— Ну зачем так? Процесс расставания с этой частью бытия — процесс, заслуживающий уважения.

— Где же возникну я?

— Там. По ту сторону Прогала.

— А когда умру там?

— Здесь. Витком или несколькими витками выше.

— Сколько же лет проходит меж моими возникновеньями?

— Разно. Сотни. Тысячи. Не исключены — даже десятки тысяч.

— Хм. Но ведь человечеству всего-то тысяч тридцать лет.

— Что-о?! Кто? Вам! Сказал! Такое! Чарлз Дарвин? Череп неандертальца, к которому вы сиротски примазались в родственники?

— А сколько?

— Две вечности. Вечность — до. Вечность — после.

Между ними — миг: ваше теперешнее существование.

— Ох… это… как-то… Мн. Крутовато вы… И что, я бесконечно исчезаю и возникаю то там, то здесь?

— Не утрируйте. Всё гораздо сложней, многоусловней. Человечество меняется понемногу. Но остается конкретным человечеством. Вы меняетесь понемногу. Но остаётесь сущным собою. Ваш дух-матрица реорганизуется при пролёте через Прогал. И может исчезнуть в нём напрочь.

— А как же насчёт бессмертия души — тела?

— Я не сказал — исчезнет. Я сказал — может исчезнуть. Если сделается нежизнеспособной. Сие зависит от вас.

— Что такое Прогал?

— Самый сложный вопрос. Как вам объяснить то, чего объяснить нельзя. Всё равно, что описать трёхмерному существу устройство, да ещё и работу пятимерного аппарата. Ладно. Оперируем вашими понятиями. Очень мала степень приближенья. Но других образов нет.

— Да чего там, валяйте, — легкомысленно зевнул Сидоров, — Уж как-нибудь скумекаем нашим трёхмерным умишком.

— Помните из физики? Молекулы вещества, ионы, элементарные частицы в электрическом поле. К положительному полюсу отклоняются все отрицательные частицы, к отрицательному — положительные. А нейтральные проходят напрямую. Так дух-матрица ваша — сложнейшее скопище элементарных частиц нематерии, идеачастиц — оторвавшись от прожитого тела, летит вместе с себе подобными сквозь Прогал, к Той Стороне. И — один полюс всего. Но какой! Уничтожитель. Пожиратель. Пройвесто. Большинство благополучно пролетают над. Но есть — отклоняются. И исчезают. Без следа. Навеки.

— Отчего отклоняются?

— Истоты неблага. Пройвесто притягивает их суммарный негативный заряд. И поглощает духматрицу со всем содержимым.

— Пройвесто. Хм. Словечко нашли. Я уже слышал. Откуда же берётся это… неблаго?

— Результат деградации некоторых уровневых эфемерий духа-матрицы. Накапливается в виде духовного коллоида. Внешние прижизненные проявления. Ненависть. Подлость. Ложь. Жестокость. Гордыня. Нечеловеческое.

Чрезмерная концентрация истот неблага ведёт к разрушению всей структуры личностного духа-матрицы, а значит, к постепенному упадку общечеловеческого мега-духа. Потому и происходит этакий отсев, отбраковка и ликвидация самых безнадёжных, самых онегативленных из них. Говорю.

— Хм. Значит, этих духов-ма… человеческих душ этих становиться всё меньше и меньше?

— Ничуть ни бывало, происходит и обратный восполнительный процесс. Створяются новые исходные, чистые духи-матрицы… души, если вам так привычней, и вживляются в физические тела.

— Кем створяются?

— Шустрый какой! Кем положено, тем и створяются. Не об этом сейчас речь.

— Хорошо. Очень интересно. У меня ещё вопрос, подобрался, заострил взгляд Сидоров, — Меня занимает ваша личность. То, что вы… не совсем редир Собакалов, я уже догадался. Может быть, представитесь? А то как-то неудобно беседовать. Не по джентльменски.

— Кхе-гхе, — насмешливо скрипнул Собакалов, — сами-то как думаете?

— Заместитель Господа Бога по бессмертию.

— Эк, хватили! Как бы это вам поясней, попроще… э… дежурный, что ли… э-э… слово не подберу хоть мало-мальски подходящее… а, диспетчер, вот. Дежурный диспетчер Прогала. Где-то так.

— Ага, понятно, — с уважением сказал Сидоров, — Как же это вы успеваете сразу на двух таких хлопотных должностях? И в телестудии. И в Прогале. Да ещё на саксофоне играть умудряетесь под магазинами.

— Не верит! — восхищенно задрал лицо к небу Собакалов, — Ничему не верит. Челове-ек! Правильно делаете. Хотя зря.

— Если доказательством вашей сверхъестественной миссии служит поедание электролампочек…

— Доказательства вам приспичило? Ах, доказательства! Видите огни?

Парк располагался на холме, аллея плавно сбегала на площадку обзора, окаймлённую красивыми витыми перилами. За перилами вдали пенился огнями гигантский город.

— Смотрите, — Собакалов замер, уставившись на причудливый розблеск огней, взмахнул кудлатой головой, откинулся назад, словно отстраняясь от комара, вьющегося перед носом. Огни разом погасли. Жидкая темень потекла за перилами. В такую же темень окунулся парк. Сидоров взглянул на ресторан: окна были стеклянно черны. Только на лоскуте неба меж деревьями дрожала тусклая звёздная крупка.

— Вы погасили свет во всём городе? — обратился Сидоров в плотный мрак, съевший его собеседника.

— Нет, дорогой мой, кхех-кхмг, — выклюнулся довольный скрип, — Я погасил свет на всей Земле. Кроме, разумеется, жизненно важных объектов. Э? Достаточно.

Вспыхнули огни в фонарях, в окнах ресторана, заискрился город вдали.

— Ну, чем вас ещё убедить? Может, превратиться в в кого-нибудь позабавней? Говорю. В киклопа, медузу Горгону, шестирукого Шиву, колосса Родосского? Хотите — стану вами?

— Спасибо-спасибо. Я, в принципе, уже … верю. Почти. Расскажите подробнее о вашей… м-м… работе. Значит, вы управляете перелётом душ — как вы называете, духов-матриц — через Прогал. Между… так сказать, этим и тем светом. И обратно. Правильно я понял?

— Не управляю. Движенье идёт по гипервселенским законам. Просто контролирую процессы рекомбинации в них, взаимовлиянье. По-возможности, стараюсь предотвратить накопление духо-коллоида с истотами неблага. Это осуществимо только в начальных стастадиях.

— Скажите, пожалуйста, вот в данное время вы здесь, на этом свете, какие-то дела у вас. На телестудии подрабатываете. А как же там сейчас в Прогале? Без присмотра. Всё пущено на самотёк. Не стрясётся там какого-нибудь вселенского катаклизма? Хлопот потом не оберёшься.

— Ехидный человек, уважаю, — хлопнул Собакалов его по плечу, — Но говорить с вами скучно. Кто вам сказал, что я здесь целиком? Я — там. Здесь одна тысячная репродуцированная часть меня. В связи с событием чрезвычайным.

— Что же это за событие?

— Это событие — Та.

Сидоров резко повернулся к Собакалову, к его бесстрастно мерцающим за стёклами зрачкам-виноградинам, и в пронзительное мгновенье поверил. Поверье пришлось, как удар кнута вдоль позвоночника. Та! И ледяным кипятком ошпарился мозг. И шевельнулись корни волос на голове. Та! И утробная звериная тревога стала всплывать от живота к горлу.

— В-вы… вы з-за ней? Вы… заберёте… её?

— Нет. Успокойтесь. Слушайте внимательно. Вижу — ваш сарказм поубавился. Теперь вы стали способны что-то понять. Так вот. Я курирую Прогал около четырёх тысяч лет. Моё «дежурство» подходит к концу. Осталось ещё лет триста. Потом меня сменят, и я отправлюсь на отдых.

Так вот. Говорю. За всё это время… За всё! Уловите — только три случая. Первый. Десятый век до новой эры. Китайский монах, его незаконная жена. Второй. Четырнадцатый век новой эры. Золотошвейка королевских мануфактур в Испании, её первый муж — моряк. Третий случай. Двадцатый век. Инженер Сидоров. Вы. Ваша случайная ночная женщина.

— Что с ними произошло? — прошептал Сидоров, — И со мной?

— Все три случая идентичны. Мелкие, не суть важные отличия. Специфика эпох, этносов, культур, традиций и тому подобное. Мелочи, повторяю. С вами же произошло вот что. С вами и с той ночной незнакомкой.

«Откуда знает? — глупо, по инерции подумал Сидоров, — А-а…»

— Событьице, казалось бы, куда банальней. Ночная уличная встреча. Участие в дешёвом хамоватом розыгрыше. Но — неувязочка. Влюбился парень. Втюрился по уши, что называется. Ан — ничего. Волевой, но закомплексованный субъект. Преодолел, обуздал, скрутил, закляпил, в бараний рог себя, на горло себе сапожищем. Не смей, не моги! Вот тебе, дерзецу! Ишь, кого пожелал! Мдэхк. Сделал вид, что забыл. Куда там!..

— Я, и в самом деле, почти всё забыл, — осторожно сказал Сидоров.

— Дудки! Говорю. Событие вы, может быть, и подзабыли. Но облик той женщины медленно, но верно впечатлелся в вашу инциленту, вызвал невиданную, невероятную её активность.

— Во что-во что впечатлелся?

— Ох, люди! — вздохнул Собакалов, — Сколь же мелки, сколь замусорены ваши знания о себе! Инцилента. Центр вашей психодуховной энергетики. Потоки энергии взаимочувств, немыслимое их множество прошивает всю человеческую популяцию. Спектр состава этих потоков широчайш. Интенсивность их крайне различна. Но не превышает установленных пиковых пределов.

— Кем установленных? — придрался Сидоров.

— Тем, кто вам больше нравиться. Назовите Это, как хотите. Бог, Природа, Эволюция, Провиденье, Рок… От названия и взгляда на Это суть Этого не изменится. Так вот: не превышает пределов, обеспечивающих стабильность существования человека, последовательность его метаморфоз, его жизней — смертей и движений его духа-матрицы по Прогалу.

— Что, я превысил? Нарушил стабильность существования? Кого?

— Её, дорогой мой. Её. Но тут не целиком ваша заслуга. Имело место уникальное стечение обстоятельств, соочерёдность непредсказуемых ходов, которые…

— Нельзя ли поконкретней? — перебил Сидоров.

Собакалов поднял на него бровь, но не изменил тона.

— Которые и обеспечили редупликацию. Образовался аналог личностной сути этой вашей женщины, поначалу нестабильный аналог, не способный к автономному существованию.

— Какая редупликация!? Какой аналог!? Вы что, на научном симпозиуме выступаете? — вскипел Сидоров, — Толком скажите, что с ней случилось.

— Не нервничайте, Дмитрий Викентьич. Глубже осмысливайте явленье. Три года назад ваша ночная незнакомка попала в автомобильную аварию, получила тяжёлую черепно-мозговую травму и в течении десяти минут находилась в состоянии клинической смерти. Что такое клиническая смерть вы знаете?

— В общих чертах.

— Это состояние, когда дух-матрица отъединяется от тела и движется в устье Прогала. Это очень сложный, труднообъяснимый в ваших понятиях процесс. Начинается её прямая телепатема, обращение к себе самой, к человечеству, к Гипер-разуму и Гипер-духу. По вашему сказать — к Богу. Из людей с кем, вы думаете, она инцилентически связалась?

— Со мною, — твёрдо сказал Сидоров.

— Начинаете осмысливать. Собственно, энергочувственный канал меж вами существовал и раньше. Но в момент её смерти по нему хлынул такой заряд, саккумулированный вашей инцилентой за шестнадцать лет, такой сопротивительный импульс, что он остановил движение её духа-матрицы уже фактически в самом Прогале. Случай, повторяю, чрезвычайно редкий.

— Я ничего не чувствовал тогда, — озабоченно удивился Сидоров.

— Да как же, не чувствовали! Вы что, забыли свой нервоз? Неделю валялись в больнице.

— Я думал это… от переутомления. Да мне ещё тогда на работе строгача врезали. Мне, конструктору Ляшко и технику Притыкину. За моральное разложение. «Выразившееся в употреблении спиртных напитков в рабочее время». Распили бутылку мадеры в честь дня космонавтики, а Притыкин, дубина, относя пустую бутылку в туалет, напоролся на начальника. Смех и грех. Но чуть до увольнения не дошло. Как раз была кампания по борьбе с пьянством.

— Кхгм! — возмущённо дёрнул головой Собакалов, — «Разложение, увольнение, утомление»… Наивный человек? Или притворяетесь наивным и недалёким?

— Ну и?..

— Дух-матрица её от неожиданного энергорывка редуплицировалась, расщепилась. Появился её аналог, не связанный ни с кем, кроме вас. Аналог, не подтверждённый физическим телом. Первоначально не подтверждённый. Дух-матрица — один, прекратив движенье вперёд, вернулась назад, в прежнее тело. Эта женщина очнулась, выздоровела и благополучно живёт до сих пор. Дух-матрица — два повисла на выходе из устья. Некоторое время она находилась в неподвижности, в равновесии противодействующих сил. Затем устремилась дальше, в Прогал, к Той Стороне. Вы ослабили свой энерготок.

— Да, — печально согласился Сидоров, — Ослабил. В это время я… влюбился. Показалось, что влюбился. В одну женщину. В нашу новую копировальщицу Свету. Подумывал на ней жениться, она тоже склонялась. Прожил у неё неделю. Всё было хорошо. Если бы… Потом случайно узнал от соседки, что своего трёхлетнего сына на эту неделю она отправила не к бабушке в деревню, как сказала мне. Она оставляла его в детском саду, в ночной группе. Чтоб не мешал. Квартира у неё однокомнатная. После этого у нас что-то… И слава Богу.

— Зато потом ваш энерготок стал настолько мощным, что остановил блуждающий аналог и начал вытягивать его прочь из Прогала.

Вот тут вы и задали мне забот в превышенье моих основных обязанностей. Выводить аномальный аналог к вам. Синтезировать его материальную оболочку. Форму оболочки вы определили сами. И не только оболочки. Вы интуивными энергопосылами изменили многие ветви-эфемерии аналога, мотивы его уровней, рекомбинировали связи меж ними. Я только следовал вашим изыскам. Вы были зодчим. Я — строителем. Точнее, вы были Пигмалионом. Я — Божественным Провиденьем. Только наоборот — не дух в тело вдохнувшим, а создавшим новое тело для вызволенного вами духа. Таким образом и возникла Та — ваша Галатея.

— Боже мой! — прошептал Сидоров, — Всё это… настолько невероятно!..

— Я понимаю, — кивнул головой Собакалов.

— Значит, она уже полноценный человек?

— Первое время её физическая оболочка была нестабильна, как любое, синтезированное из атомов биологическое образование высокого порядка. Мне пришлось поддерживать её своим эрц-полем. Но тетеперь она достаточно самостоятельна, у неё появилась своя самостабилизирующаяся инцилента. И — чего я совсем не ожидал — даже навелось своё собственное небольшое эрц-поле. Такого не было в первых двух случаях. Очевидно, я увлёкся и переборщил с излучательной мощностью. Хорошо ли, плохо ли — но отсюда и некоторые сверхъестественные — для вас, конечно, сверхъестественные — способности Та. Ну, да ладно. Уже не буду ничего исправлять. И так ухлопал уйму времени. Пора возвращаться.

— Возвраща?.. — испуганно ёрзнул на скамейке Сидоров, — А Та… останется? Никуда она не-е?..

— Постепенно всё в ней придёт к человеческой норме. Но ещё длительное время ей потребуется энергоподпитка.

— От кого?

— От вас, дорогой мой новый Пигмалион. Теперь — только от вас. Я доставил её к вам в том виде, в каком вы пожелали. Теперь она от вас зависит. А вы — от неё. Помните. То, что сделали вы, не смог сделать никто за четыре тысячи лет. Кроме тех двоих. Китайского монаха. И испанской золотошвейки. Оглядитесь, осмыслитесь. Проникайтесь, так сказать, исторической ответственностью.

— Да… — еле слышно взборматывал Сидоров, уставясь на скучный асфальт аллеи, — Да. А как же иначе? Иначе и быть не может. Да… Да, но это же полная… Да. Спасибо, конечно… Это же… Да-а!..

— Привыкните. Ничего.

— А… вы сами?.. Сами вы всё-таки кто?

— Кхмгх. Послечеловек. Назовём условно.

— Что, когда-нибудь, через миллион лет… я стану таким же?

— Всё гораздо сложней. По-другому. Другая логика.

Хотя… Почему бы и нет.

— Где вы вообще… находитесь… живёте? Как сказать?

— Там. Над верхними витками бытия. Там, где спираль человеческого Времени уже распрямлена. А сейчас я здесь. Подрабатываю в телестудии редиром. Получается. Платят не хреново. Э? Экх-гех-кгех!.. и Собакалов закудахтал склочным, истрескавшимся, прокуренным смехом.

«Он сумашедший! — с облегченьем подумал Сидоров, смеясь вместе с ним, — И я сумашедший. Вот оно… Слава Богу! Всё — бредятина. Всё… — и вдруг мысленно гаркнул на себя, — Не сметь! Посмей только! Она!.. Она — существует! Она — живая! А ты! Не сметь!»

— Вот именно, Дмитрий Викентьич, — посерьёзнел Собакалов, поднялся со скамьи, — Вот именно. А теперь нам надо идти. Там что-то происходит. Мы слишком надолго оставили Та одну.

Овальные окна ресторана обрызгивались странными светами.

8. «А ваши ответы — в вас»

Призрачное слоистое серебро с выливами в перламутр, в бронзу, в сирень, в спокойный кармин, в лёгкую закатную розу… Им затоплена банкетирующая часть зала. Остальной зал, отодвинувшись от фантасмагории, взирал на неё с опасливым любопытством.

Светился воздух над столами. Мириады пылинок-искр вспыхивали и гасли, плыли над замершими людьми, садились на них, взлетали, образовывали замысловатые нестойкие формы: спирали, кольца, волны-извивы, сияющие туманности, сквозь которые было всё видно. Ореолы тёмного сильного фиолета пульсировали над головами сидящих.

Свет причудливо размывал стены, пол, потолок. Зал то удлиннялся, вытягивался в бесконечный мерцающий туннель, то вырастал ввысь и набухал там торжественным снежным куполом, то разверзался в преисподнюю графитовым кратером, покрытым жирными пятнами ртути.

Вместе со светом в воздухе клубились звуки. Нет, музыканты на своём пятачке молчали, поражённые не меньше остальных. Звуки рождались сами собою, напитывались светом, либо свет растворял их в себе. Звуки неслыханных тембров, тонов, глубин и ширей. Ни голоса — ни инструменты. Или голоса и инструменты в сверхвозможном целоединстве.

Звуки низались сразу в несколько узорных мелодий, не препятствующих друг другу, слышимых каждая по себе, но при этом непостижимо сослагающих одну общую мета-мелодию, воспринимаемую лишь самыми-самыми вершинными лепестками сознанья, тончайшими побегами чувств.

Банкетные столы были все до единого ненормально чисты и пусты: ни рюмок, ни тарелок; даже скатерти почему-то исчезли. Стая посыпанных звонкими блёстками одушевлённых овалов куда-то мерно плыла, унося с собой доверившихся людей; спасая ли их от чего рокового — к роковому ли стремя…

И в центре стаи, на могучей живой плоскости, на спине плывущего светлого зверя, возвышалась над всеми тонкая терракотовая фигура Та. Касалась ли она стола ногами или висела в воздухе, было не различить. Руки её были подняты к груди, пальцы стиснуты в кулаки, подбородок вскинут и заострён, губы сжаты нешуточным напряженьем. Она медленно поворачивалась, незнакомый взгляд её — пронзительный вопрос-вызов скользил по лицам сидящих.

И лица сидящих отвечали повиновительным изумлением. Кто больше, кто меньше — все тянули взгляды вперёд, к ней, в нетерпеливых предчувствах, в невнятном усилье, руками вцепясь в столы, погружая пальцы в деревянную плоть. И густели, фиолетовели осветы-нимбы над головами.

Недоумённый Сидоров раскрыл, было, рот, чтобы окликнуть Та, но она сама обернулась и сделала предостерегающий жест: «Нельзя! Жди».

Они послушно ждали. Сидоров покосился на Собакалова. По рыхлому лицу его бродила привычная усмешка. Зрачки за стеклянной бронёй были ровны и прохладны. Наверное, в один миг, с первого же взгляда он всё понял. Но с объяснениями не спешил. Лишь неодобрительно кхекнул, покачал головой.

— Девчонка-то вышла много способнее, чем полагал я. Эт-такое завертеть. Э? Но на кой ляд?

И почти заненавидел Сидоров Собакалова за это его усмешечное всёнасквозьпониманье. И опять подался к Та, чтобы востребовать её. Но легли ему на плечо сучковатые пальцы.

— Ничего. Всё нормально. Кхмг.

А сонмы живых искр вокруг Та убыстряли свой лёт, пышнее вскипали светлые туманцы, круче завёртывались спирали-микрогалактики, колыхались под потолком шлейфы ручных кометок. Тонкомолотая звёздная пудра всё прибывала и прибывала в зал из таинственной неутомимой мельницы.

Вот Та резко, птичьи взмахнула руками, и вокруг неё образовался кокон густой электрической мглы, от кокона разом отпрянули все плывучие искры, хаос движений их прекратился, они сплошной серебряно-заревной пеленой повисли над головами сидящих.

Изменились и звуки. Музыка отодвинулась, стала глуше и реже, просачиваясь, словно сквозь песок, с поверхности слышимого в недоступные слои подсознанья.

А Та, опустив руки, вынырнула из мглистого кокона, оставив его бдительно висеть над столом, спрыгнула на пол и, как ни в чём ни бывало, подошла к Сидорову с Собакаловым.

— Ну вот… Остальное только от них зависит, — улыбнулась она с невинно-исследовательским любопытствием двоечника, тайком запустившегося ужа в сумку учительницы и наблюдающего, как она, не ведая о том, её открывает.

— Что? Что остальное? Та, что ты здесь натворила?

— Продолжение нашей дискуссии. Пускай. Проверим.

— Что происходит, Та? — нервничал Сидоров.

— Роль дароносного провидения, моя милая, для тебя не тяжела ли? — покачал челом Собакалов слегка неудовольствено, но вполне благодушно.

— Может быть, и зря… Мне почему-то очень захотелось им помочь. Конечно, я сама дала повод. Публичный разгляд чужого сокровенного прошлого просто так не проходит, мне это надо было предвидеть. Объясню, объясню! Ну что ты! Не волнуйся, — повернулась она к бурлящему беспокойством Сидорову, — Страшного ничего. Когда они все убедились, что я действительная колдунья, ведьма, оборотница, инопришелица, химера, фантом и вообще полноценный представитель адовых сил…

— С ум-ма сошла! — простонал Сидоров, — Скандала нам недостаёт на весь город.

— Извини, наверное, глупо — ты прав. Но теперь уже… О! Смотрите!

Под потолком, над замершими людьми — людьми, после всего выпитого, без малейших признаков опьянения, с проступившим на лицах внутренним нефизическим светом, с ненормальных глубин и напряжений глазами — качалась искристая пелена. В пелене стали образовываться яркие и плотные, плотнее, чем раньше, уже непрозрачные сгустки, жгуты, змеевидные медлительные смерчи, шары, эллипсоиды, огромные текучие капли; они плавно опускались к головам сидящих, смыкались с фиолетовыми ореолами над головами, отчерпнув в себя фиолета, взмывали вверх, под потолок, и вновь опадали. А в самих этих сгустках что-то закипало, что-то ртутисто завсполыхивало, что-то затворилось страннейшее, но имеющее какой-то смысл и некую цель.

— Интересно, каков эрциальный потенциал? — деловито осведомился Собакалов.

— А я почём знаю? — удивилась Та, — Я выдала всё, что смогла.

— Вспятные хронотоки, конечно, слабы?

— Очень слабы. С трудом нащупала. И далеко не у всех.

— А ты хотела у всех? Идеалистка ты, милочка. Но нащупать мало. Просвободила ли ты каналы исторга.

— Не знаю. Я очень старалась. Я вспомнила ваши слова. Тогда. Там. При проходе через устье…

Сидоров с петушиной недружбой повернулся к Собакалову.

— Это опять вы, да? Опять ваши всевышние штучки-дрючки?

— Кхе-дхе-дхе-гхэ-а!.. — расхохотался тот, словно растюкал топориком берёзовый чурбак, — Пардон, милостивый государь… Гхе-дхы-гм!.. Я уж тут никаким боком. Говорю. Все претензии, так сказать… Эх-гхыдхм!.. к автору-исполнителю. Хкге-кгы-дхек-гыхкм!..

— Ничего я не понимаю, — обиделся Сидоров.

— Ладно, — вдоволь навеселясь, сказал Собакалов, — Дело вот в чём. По нашему с вами уходу, после танцев сию молодую да раннюю волшебницу-хулиганку вновь стали одолевать охотники, поковыряться в собственном прошлом. Естественно, она оказалась в центре внимания всей банкетной братии. Прошлого показалось недостаточно и некоторые безответственные господа под воздействием алкогольных паров возжелали — ни много ни мало — сведений и о будущем своём. Будущем! Не понимая, какую страшную опасность принесут им и их ближним эти сведения. Говорю. Знать то, что с тобою ещё не произошло. Собирать урожай, который ещё не вырос, быть может, и не посеян. Лечить болезнь, которой ещё не заболел. Тратить богатство, которое не скоплено. Это — непоправимо вывихнуть свою психику. Это подложить мину под свою судьбу и запалить фитиль. К чести Та, она категорически отвергла подобные домогательства.

— Да я и не умею улавливать будущее. Так, самую малость, в шутку. Но они просили не в шутку. У них были такие лица…

— Зачем вам будущее сейчас? — удивилась я. — Разве вы так несчастливы в настоящем?

— А что такое «счастливы»? — сказали они, — Что это такое — «счастливы»? Вопрос-инквизитор.

— Почему? — ещё больше удивилась я.

— Потому что каждому своё, — объяснили они, — А что своё? Оно же меняется. Всем — разное. И всё — неистина. А истину знаешь ты?

— Знаю, — сказала я, — Знаю я истину. Нет. Всем — одинаковое. Каждому. Всем. Человеку — лишь человек. Ничего больше. Знаю. Потому что я сама и есть ответ на вопрос-инквизитор. Я сама и есть чистая воплощённая истина. Но только для одного человека.

А ваши ответы — в вас. В тех. Кого вы любите и любили.

— Наверное, — задумались они, — Но в нас только память о тех. Счастливые пятна прошлого. Редко — настоящего. Настоящее ведь тоже быстро становится прошлым и тоже, как вода из пригоршни, уходит в память. А воспоминаний слишком мало для счастья.

— Это вы от духовной лени придумали, — сказала я, Память не склад видеофильмов о вас. Не музей восковых фигур. Образы памяти можно оживить. Иногда. И даже вернуть в сегодня. Правда, это очень энергоёмкий процесс. Не у каждого хватит сил. Но — попробуйте.

— Как так? — не поняли они.

— Выберите ярчайший момент счастливого в вас. Любовь. «Фортиссимо» исполненной вами любви. Это может быть сегодняшнее утро, вчерашний вечер, или событие тридцатилетней давности — неважно. Главное, чтобы оно было дорого вам, чтоб волновало и грело. Увидьте их. Тех. Нежно увидьте их и позовите. И себя позовите. Оттуда.

— Ты способна возвращать прошлое? — поразились они.

— Нет, конечно. Я могу только помочь вам в духовном увидении. Только подвигнуть вас. А вы вернёте их сами. Сотворите из идеа-вещества своей памяти. Если, конечно, образы их подлинно сильны и обладают достаточными вспятными хронотоками. Если они пробьются через отрицательный временной барьер и через амортизирующий слой «азачемности». А если пробьются, я стабилизирую их своим эрц-полем. На время. Не навсегда, нет! Это, конечно, не абсолютная инстанция счастья. Но одно из приближений к ней. Согласны?

— Да, — сказали многие. Не все. Но многие. Не пожелавшие отошли в сторону. А тех, кто остался, я немного психологически подготовила, настроила, попыталась очистить их каналы исторга от духовного хлама, от останков давних отмерших польз, от мелких пустых сообразий. Сконцентрировала полевую среду, — она кивнула на колышащееся искристое марево, — И — видите? Они заработали. Сами. Они создают. Сейчас начнётся. Смотрите! Сейчас. Начнётся. Начинается!..

Лунные сгустки над головами сидящих стали часто, мощно пульсировать. Затем в непрерывном, учащающемся светобиеньи они отделились от искристой пелены, стекли вниз, расположились вровень с заколдованными людьми. Минута — сгустки уплотнились до совершенной яви, приобрели формы человеческих фигур, мерцающих статуй. Ещё пара минут — светоистерика в них прекратилась. Исчезла музыка, вся до последнего звучка просыпалась вниз, внутрь, в укромные сосуды тайных подвалов памяти, и в них осталась навек.

И в наступившей неслыханной тишине, и в общем оцепененьи родился наконец последний спасительный взмах Неведомого. Родниковый ветер прыснул по залу и вмиг унёс с собой всё искристое марево, разом сдул со статуй серебряную камуфляжную пыльцу, обнаружив под нею живых людей.

И с последней исчезнувшей искрою-пылинкой очнулся от морочного столбняка зал, стали возвращаться в него простые человеческие движения, привычные звуки. Нормально зажглись люстры. Заскрипели отталкиваемые стулья, заперемещались люди друг к другу обжевать впечатления.

Поднялась по лестнице с первого этажа встревоженная администрация в лице директора ресторана, заведующего сервисом, шеф-повара, в сопровождении трёх милиционеров, оснащенных рациями, наручниками, баллончиками со слезоточивым газом, резиновыми дубинками и прочими средствами контакта с Неведомым. Директор стал грозно выяснять с официантами причины крамольной чистоты-пустоты банкетных столов.

Музыканты на своём пятачковом овале начали застенчиво вертеть, пробовать инструменты.

У наблюдавшего фантасмагорию стороннего ресторанного люда возникло естественное желание ослабить стрессовый напряг организма в результате увиденного весомым глотком коньяка, обласкать пустынное горло фужером шампанского. Говорили все со всеми, торопливо, опасаясь недоизвергнуться нелепостями спешных мнений, взбудораженно, но негромко, взглядывая то на Та со спутниками, то на тех, перед кем предстали «гости».

О, на избранников, воздаренных «гостями», стоило-стоило взглянуть! Их оказалось не весьма много, меньше половины участников серебристого шабаша Та. Остальным — и бедняга Дэн исчислен же был числом их — никого не удалось добыть из своей памяти, они наблюдали за счастливцами с завистливым облегчением («Слава Богу — не я… хотя жаль… а и слава Богу, что не я… хотя!..»)

Счастливцам же было явно не по себе. Перед ними стояли не призраки, не галлюцинации — из плоти и крови те. Те. Кого они страстно устремились увидеть. И увидели. Но что с ними, увиденными, делать? Как быть? Растерянно улыбаясь, облизывая осушенные волненьем губы, всматривались они в «гостей». Узнавая — не узнавая…

Перед теле-президентом «слегка Плачидо» стояла облитая абрикосовым загаром зарёванная девчонка лет шестнадцати с взорванной соломенной стрижкой, в перепачканном глиной и украшенном репьями платье, со свежей ссадиной на коленке и отменной красной царапиной на плече.

Другой президент, «эйнштейно-Турам», удивлённо, но умело смаковал взглядом некую вполне зрелую, опасную цыганоглазую бестию — а и было же там, что смаковать, ох было!..

Третий же президент, «ленино-Элиот», от участия в эксперименте уклонился, возможно, по причине досадного оказательства на банкете своей текущей супруги, дамы в высшей степени бдительной и некроткой.

Изумлённый, смущённый, но не обезоруженный экс-кик-боксёр уже заграбастал в свои поласковевшие клешни тонкие стебельки рук возлюбленной однокурсницы Риты Мякиной, наверное, выдернутой, как есть, из тех самых достопамятных её именин.

Красиво оробевшая Зоя Зноева быстро и широко взмахивала опахаловыми ресницами, создавая отчётливый ветерок вокруг статного курсанта-танкиста всего с одной курсовой лычкой на рукаве. Некоторая виноватость лица Зои и философичность облика танкиста свидетельствовали о том, что он, мытарец, в своё время хлебнул любовного лиха от будущей «мисс юго-восток страны».

Но больше всех был подрублен результатом эксперимента поэт-эпиграммист. Видимо, решась участвовать в нём, он был уверен в его неуспехе. А иначе бы… Перед поэтом, царственно и преданно улыбаясь, стояла самая Зоя Зноева. Дубль, двойник соседней натуральной Зои Зноевой, облачённый в лишне распахнутую кружевную сорочку и садистски короткую кожаную юбчонку. На беглый взгляд, две Зои не отличались друг от друга. Но когда присмотреться: эпиграммистовская Зоя была несколько ниже Зои-оригинала — ведь и сам поэт подкачивал росточком — аховее в грудях — бёдрах, клубничнее губами и каштановей волосом. И уж конечно, обещательная сласть, фонтанирующая на поэта из глаз дубль-Зои, никогда даже тысячной долей не проистекала к нему от Зои подлинной.

Неожиданное столкновение за одним столом двух Зой к скандальной нелепице, по-счастью, не привело. Подлинник лишь кратко оглянулся на копию, лишь снисходительно хмыкнул, — А пусть! Подлинник был слишком занят своим курсантом. А копия не видела ничего вокруг, кроме обожаемого поэта.

Но очаровательная прима-дикторша нежно червоточила сердце не одному лишь эпиграммисту. По отдельному полноценному экземпляру дубль-Зои получили рыжеусый звукооператор пред-пенсионер Пал Трофимыч и восемнадцатилетний ушастый техник-осветитель Лёва Чумаков.

Таким же противоестественным образом возникли и две лишних звезды-танцовщицы из «Экзиста». Одна у главного бухгалтера Менчукса, другая у прикомандированного к телестудии работника специализированной охраны Слущенко. Звезда настоящая же, в отличие от Зои, взирала на звёзд-двойниц, а пуще, на их обладателей с плохо скрываемым раздраженьем, грозящим перейти в активный протест. Может быть, потому что ей самой в этом отношении что-то не повезло. Сама она никого образовать так и не сумела.

«Гости» остальных счастливцев, благо, к телекомпании отношения не имели. Юные девчонки с костистыми коленками, кадыкастые зелёные юнцы. Многоопытные мужчины и женщины. Жёны и мужья. Любовницы и любовники. Минутные знакомцы. Любящие. Любимые. Любившие. Сейчас. Когда-то. Никогда…

Никто не мешал счастливцам. Не смел мешать.

— Ну-с, поздравляю, миледи, — устало вздохнул Собакалов, плюхнулся на свободный стул, — Ретиво, нет спора. Кое-что получилось. Но теперь не благовольны ли вы будете ответить на смешной вопрос?

— Конечно, забеспокоилась Та.

— Сего смысл? Э? Польза оного?

— Как же… Ну… Они захотели. Они получили людей, кото…

— Кого-кого получили?

— Л-людей.

— Лю-дей!?

— Стойте, — испугался Сидоров, — Они не настоящие? Куклы? Призраки? Это… Слушайте…

— Настоящие они, — огрызнулся Собакалов, — Настоящие, самые, что ни на есть. Такие же, как ты или эта самовольница, — кивнул он на присмиревшую Та, — С ними можно разговаривать, играть в карты, петь песни, пить водку. Их можно обнимать-целовать, раздевать-одевать. С ними можно кучу приятных вещей. Вот только жить с ними нельзя.

— Нельзя, согласилась Та.

— А на сколько их… х-хватит? — глуповато спросил Сидоров.

— Через несколько часов они пропадут. Растаят в воздухе. Пшик — и нету.

— Почему?

— Она не может постоянно поддерживать их своим эрц-полем. Излучательный воплеск его ограничен.

— А… сама Та? — дрогнул голосом Сидоров. Вспомнил: она-то ведь, в общем-то, тоже… А с ней… Ничего такого не?..

— При чём здесь Та? — рассердился Собакалов, — Сколько тебе объяснять? Та и ты («Перешёл на «ты», — царапнуло Сидорова, — Хорошо или плохо?») — двуцелая суть. Уже! Две стороны медали. Иносказанность себя. Рядом вы будете? Гекх… Доколе уверуете друг в друга. В себя доколе уверуете. Друг без друга вы? Э? Не-воз-мож-ны! Не только она без тебя. Говорю! И ты без неё. Теперь, наверно, и ты. Благо ли то, лихо ли…

— Если так… Что ж…

Счастливцы с «гостями» один за другим стали покидать свои места, смущённо тянуться к выходу, без прощаний, без рукопожатий, без весёлых напутственных возгласов. Им уже не было дела ни до кого. Тёмная улица. Безлюдный парк. Голая скамейка. Пустая комната. Любой укромный уголок вселенной. Всё, что им надобилось сейчас.

— Помоги им Бог! — тихонько бормотал Сидоров вслед своим мыслям, Пошли им такой уголок. Дай им каплю одиночества на двоих. Пусть ненадолго. Другим и того нет. А это — дорого стоит. Знаю. Не дороже ли всего прочего…

— Чего прочего? — Собакалов тоже провожал взглядом счастливцев.

— Всего.

— Дорого, говоришь? «Всего»? Ну-ну. С какой кочки рядить.

— С человеческой.

— Иэк-кх, — прохладная, прохладней, чем раньше, Собакаловская усмешка, — Человеки вы? Э? «Всего»!

И что за масштабы у вас! Что за самопонятие! Мера вокруг сущного. Ч-чёрт знает!.. Человеки. Человечата вы какие-то. Говорили мы с тобой, говорили… Толку?

— Почему? — аккуратно удивился Сидоров.

— Я что, не вижу? Не произвело на тебя. Нет. Принял ты всё о себе, согласился со всем и, в общем, поверил даже. Но — не произвело.

— Простите, не понял.

— Всё ты понял. Бессмертие ваше фактическое, о котором вы раньше — ни сном ни духом. Твоя личная нескончимость тебя, вроде как, и не трогает. Не окрыляет вовсе. Э? А превыше для вас — суета мгновения, — он кивнул на спину последнего счастливца, спускающегося с «гостьей» по лестнице.

— Честно скажу, — вздохнул Сидоров, — что-то не окрыляет. Может, я не дозрел. Но мне кажется…

— Знаю, что тебе кажется, — раздраженно перебил Собакалов, — Что всем вам надо. Понадёжнее обмануться. Покрепче вцепиться в своё сегодня, в теперешний-предтеперешний миг, в пылинку, в молекулу времени. Вам она кажется единственной и важнейшей.

— Да, — сказал Сидоров, — Пожалуй, что да.

— Во! Кхгыгхм. Четвёртое тысячелетие смотрю — удивляюсь. Какие цели у вас? Мельтешня. Перед вами — живая бездна будущего. За вами — бездна прошлого. Осознать себя космической сущностью. Вдаль, в беспредельность свою вглядеться. Что может быть увлекательнее? Почему тебя не захватывает? Ладно, они, положим, не догадываются, — взглянул Собакалов на шумный зал, — Но ты то! Ты то — особый счёт.

— То, что рассказали вы… Крайне интересно.

Необычно. Познавательно. Но… Вечность слишком холодна, чтобы её полюбить. Её не обогреешь ничем, не хватит тепла.

— Что ты знаешь о вечности! Она ведь невообразимо разна, разны, бессчётны формы её и в этом, и в том мире. И ты в них будешь разен, хоть и останешься суть собой. Пропасть новых твоих повторений, вариантов духа, совершенствий. Эта ваша крупица мира не лучшая, поверь.

— Верю, — сказал Сидоров, — Вот в это верю. Но, понимаете… Всё-таки мы не боги. Всё-таки это наша крупица. Мы можем попытаться её согреть. Пока…

— Именно, что пока. Пока вы сосредоточены на текущем миге, величие вечности для вас закрыто.

— А и в миге ведь тоже есть своё величие.

— В сравненьи с чем? С чем? Слепцы вы! Младенцы, не желающие взрослеть. Достойно сожаленья сиё. Не хотите видеть дальше протянутой руки. Лентяи, вот вы кто.

— Лентяи?! — взорвался Сидоров, — Не-ет, ваше всевышество! Заблуждаться изволите-с. Младенцы мы? Да! Это да, ваше недосягательство. Младенцы! Человечата. Я вам скажу! Я вам… Это вы уже размыты, выстужены своей вечностью. Это вы уже не фига не чувствуете и не можете чувствовать со своих миллионолетий.

— И с ваших, хех-кгхм, — вдруг развеселился Собакалов, — И с ваших будущих, сударь.

— Да бросьте! Можете, как угодно, судить меня. А я не хочу верить и не верю в свою нескончимость. Что бы вы тут не говорили об этом. А если поверю — умру с тоски. Это вам — мои сожаленья. Это вы позавидуйте мне. И им тоже. И им… Часам, минутам, секундам их любви. Да, дорого! Потому что не вечно. Дороже любого вашего бессмертия. Что вы с ним носитесь, как с писаной торбой! Человечата?.. Ни черта вы не разобрались в людях! Зря гоношитесь. Хоть я и обязан вам своим счастьем — прямо говорю.

— Кхе-ги-гэахк! — хохотнул Собакалов, — Великолепно! Ну, я так и понял.

— Что поняли?

— Что вы не отличаетесь, сударь, достоизысканностью манер и изящнословием. В этом вы весьма схожи с небезызвестным китайским монахом. Тоже был не подарочек. Мадридская золотошвейка была всё-таки поучтивее.

— Уж извините, — буркнул Сидоров.

9. «Только бы не проснулась!»

Безлунное безумное небо хамски пялилось в окно и в душу. На восемнадцатом этаже ночному небесному соглядатайству противиться было трудно; если бы Сидоров и отхлестнул его назад за стекло плотными шторами, оно всё-равно проело бы стекло, продырявило шторы, просунуло бы сквозь них настырные колючки звёзд, протекло бы межзвёздной чернью.

И поэтому Сидоров, наоборот, открыл дверь на балкон, вышел к небу и тоже уставился на него с нерадушным вопросом: «Ну? Чего надо?»

Который день, которую ночь душа не на месте. Что случилось? Что… случается? Раньше мучило неведение. Нет ничего хуже неведения. Думал. Лучше горькая правда, чем… Вот — правда. До донышка. Вся. Она мучит много сильней.

Мучит? Ничего себе, мучения! Да разве не мечтал ты почти двадцать лет о подобных мучениях? Разве не счастлив ты ими? Счастлив ты… Счастлив? Это счастье?

Ты!.. Когда в тёмной твоей комнате, стены которой продублены, пропитаны до бетонных недр долгим настоем одиночества… Одиночества с собою. Одиночества со всеми не теми, побывавшими здесь… Когда в твоей комнате, мирно посапывая, спит живая женщина. Она. Единственная. Та…

И стоит подойти к ней, взглянуть на её закрытые веки, за которыми гуляют странные сны… Или вскользь коснуться её плеча… Стоит… Как звонко лопаются целлулоидные обручи на твоём сердце, как разбухает оно, намерясь сладчайше взорваться, сотряснуть этот дрёмный, безвнимательный мир и из взрыва вновь очутиться собою — пульсным сгустком восторга и лёгкой терпкой тоски.

Да. Ещё бы не счастлив! Да! Но… Эта зияющая правда о ней… Эти знания о ней во всём виноваты. Они не нужны ему были. Они лишни, вредны, злы к нему, они всё портят, они могут всё погубить. Что-то очень непрочно здесь, что-то очень здесь уязвимо, где-то очень перетянута какая-то нить, возьмёт — оборвётся, и…

Да. Счастлив, да. Только мечтать ты смел о таком счастье. Но… Ненормальное счастье, Сидоров, что-то здесь у тебя ненормально. Неправильно. И, может быть, неправедно. Что-то… Что-то!? Бог с тобою, Сидоров! Здесь ВСЁ — ненормально. То, что есть с тобою, быть вообще не может. А значит… Если бы это был сон, бред, помешательство — дело другое. Но ты уже убедился, что это не сон, не бред…

Хорошо, давай разберёмся. Ты сам-то реален или уже?.. Нет. Реален. Хотя, конечно, не прежний, далеко не прежний. Так. Твоя жизнь теперешняя чередой факто-событий своих реальна? Видимо, да. Что главное теперь в реальной твоей жизни? Хм. Вот уж легчайший из вопросов.

А она? Реальна? Так… Подумай, не торопись, не нервничай. Глядя в глаза себе. Повтори себе. Ещё раз. Она. Реальна. Взаправдашна. Она здесь. С тобой. Она никуда не денется. Она — человек. Запомнил? Ну. Всё в порядке.

Не всё? А что плохо? То — плохо! Плохо то — откуда она. Она не жила на Земле. Она не была ребёнком.

Она не вырастала, не училась ходить, говорить… Она не превращалась из девочки в девушку. Наверное, она и способна или будет способна рожать детей, как другие женщины. Но её саму-то женщина не рожала. Она просто взялась. Получилась. Возникла. Из ничего. Из частицы чуждого вселенского «Нечта».

Вот в этом-то и… Вот здесь искривлен, перетянут здравый смысл вещей. Вот здесь опасность. То, что сталось из ничего, может ли снова стать ничем? Весь ужас…

Стоп! Сидоров, ты опять за своё. Ты сам себе перечишь. Ты-то значишь ли что-нибудь в этой истории, чёрт тебя дери? Защищайся, болван! Не всё помни. Главное — опять повтори — что? Она. Ты. Эта комната. Эта жизнь. Вы — вместе. Вы — друг для друга. А всё остальное: откуда — докуда, зачем — почему, из чего — для чего — для вас шелуха, тлен, мусор, высыпь, выбрось не трожь, запри, забудь. Постепенно привыкнешь. Привыкнешь…

Балкон неровно подплывал для причала к Большой Медведице. Небо кривлялось, перемигивалось, дразнилось, насмеивалось над его мыслями. Небо было громадно-могуче. И небо было только малой частью чего-то ещё более громадно-могучего. А это что-то ещё более громадно-могучее, в свою очередь, являлось лишь скромным кусочком чего-то совершенно невообразимо громадно-могучего, а то совершенно невообразимо громадно-могучее, в свой черёд…

— Провались ты!.. — обругал Сидоров небо, вздохнул и принялся вновь собирать на нитку раскатившиеся бусины-мысли. И понял, что не собрать. А собрать — не удержать. Тонка и утла нитка.

Расстроенный, он вернулся в комнату. Та сладко потянулась во сне, повернулась на спину, запрокинула голову через подушку, задрав вверх подбородок. Сидоров, сидя на стуле, настороженно разглядывал её профиль, слушал её ровное дыхание. В ночном сумраке она вдруг показалась ему на себя не похожей. Как будто бы то ли удлиннялся, то ли взгорбливался ровный нос. Как будто бы тончились, площились и увядали несомкнутые губы. Как будто бы черта подбородка делалась не такой плавной, дерзкой, томительной. Как будто волосы, разброшенные по подушке, нехорошо подбирались, становились грубее и реже…

Вот уже перед ним лежит совсем чужая, незнакомая, неприятная женщина. А что?.. Вдруг — она, и в самом деле, не она? Вдруг — она каждый раз превращается в кого-то, когда спит? Ведь во сне мы не контролируем себя. А он до сих пор не замечал, они же спали и бодрствовали вместе. Ведь она же безмерно другая. Она — оттуда. Это днём она — Та. Человек. А ночью…

Околесица ощущений была настолько правдоподобна, что у Сидорова по спине прокатились ледяные мурашки. Он с опаской подошёл к ней вплотную, присел у кровати на корточки. Облегчённо вздохнул. Наважденье пропало, вблизи всё оказалось прежним. Протянул руку, прополоскал пальцы в её волосах. Слава Богу! Жидкий, электризованный, вихрящийся шёлк. Такие… Такие же, как тогда… как у…

Нет! Не такие же. А те же! Те! Же! Девятнадцать лет назад. Тёмная дремотная улица. Притаившийся лукавый дом. Они пахнут. Запах волос… Запах того палисадника. Бесстыдный, безудержный запах ночной маттиолы…

Конечно! Конечно, Сидоров! Это не Та, сама по себе. Это — та женщина, та незнакомка, имени которой ты даже не узнал. Она ни из какого не из Прогала, не из космоса, не из сверхестества. Она из той улицы, из той ночи. Обыкновенная земная женщина. Маленьким чудесным земным случаем встретившаяся тебе через девятнадцать лет. Маленьким случайным земным чудом за девятнадцать лет не постаревшая. А что?.. Может, она была в летаргическом сне, а потом проснулась. Она! Бессомненно. Воистину. Хотя сама и уверяет, что не так. Хитрит? Разыгрывает тебя? Разумеется же. Самое простое, самое лучшее всему объяснение. Это, если не нормально, то хотя бы рядом с «нормально». Это, действительно, могло быть, в принципе, могло быть. Всё остальное же, все её и Собакаловские фантастические росказни, все «Прогалы, Пройвесты», эти и те миры, все гипнотические фокусы, весь шикарный иллюзион — чистое враньё, великолепный спектакль, гениальный изощрённый обман. Зачем? Чтоб всё усложнить. До абсурда. До бесчувствия. А он!.. Он чуть не поверил. Глупец!

Новая Мысль была проста и прелестна. Встормошенный ею, он опять вышел на балкон. Посмотрел опять на коварное небо, уже без боязни, испытывающе. «Что пялишься? Что хочешь сказать? Оттуда она? Из твоих черных звёздных утроб? Из мозглых твоих изнанок? Ага. Накось!» И даже показал оторопевшему небу крепкую фигу.

Но Мысль была ещё слабенькой, шаткой. Ей вкрепиться бы, закостенеть, доразвить себя. Малое время — а там она примет и выдержит груз всего его усталого духа, всех его раздёрганных чувств. И чтоб никоих более иных кривомыслей, и никаких более катастрофовых усомнений-тревог. Что ж… Он построит этот фундамент. Он построит. Чем скорее, тем…

«Только бы не проснулась!» — умоляюще думал Сидоров, торопливо одевая брюки, рубашку, пиджак, отсчитывая деньги на дорогу. Обул в коридоре туфли. Разул. Вернулся. Коряво черкнул ей записку: «Извини, что без объяснений. Страшно надо. Через два дня вернусь. Край — через три. Не выходи никуда. Всё хорошо!». Хотел приписать что-нибудь вроде «горячо целую» или «моя любимая». Не стал. Отданные бумаге, эти слова представились ему невыносимыми, сентиментально-пошлыми погремушками.

Осторожно прихлопнул входную дверь. Вскочил в лифт. И ринулся вниз. К выходу.

10. «Но ведь георгины совсем не пахнут!»

Город детства-юности не грянул, не воссиял. Его торжественное явленье втайне надеялся увидеть Сидоров со своих первых послевагонных шагов. Нет. Увидел пожилой, мелочно знакомый провинциальный городок. Если б хотя бы всерьёз он изменился за долгие годы: позастроился, возрос бы, набрался б самозначення. Ничуть. Внешне он был тот же. В душевном отзвучье — до обиды не тот.

Обижаться, конечно, следовало не на город, а на себя. Пропала струна, отвечающая за город детства, не запела, как положено, не наполнила душу нежной ностальгией. Взамен — лишь глухая, безмелодийная грусть.

«Это одна струна, — думал Сидоров, шагая по пыльному тротуару, — А сколько было в тебе других звонких струн. Где они? — онемлены, отпущены незаметно. Каждая когда-то была нужна до зарезу. Каждая входила в твою суть. Позабыл, потерял. Обокрал себя понемножку».

Струны струнами, но улицу он нашёл очень быстро и сразу понял, что это она, хотя ни за что не смог бы объяснить почему.

Улица парилась в заполуденном зное и вызывающе не походила на ту ночную. Дорога была не гравийной, а асфальтовой, фонарные столбы не деревянные, а бетонные, деревья — много выше и гуще, заборы выкрашены оптимистичной зелёной краской и брехливых собак за заборами не было слышно. К тому же, вдоль дороги была прогрызена экскаватором глубокая траншея, а рядом валялись асбоцементные серые трубы: очевидно, одноэтажное население дождалось наконец счастливого пришествия на улицу центральной канализации.

В общем, всё было не так, как тогда, но Сидоров знал, что не ошибся. Он и место то, Бог весть, каким чутьём, угадал без запинки. «Вот здесь. Стояла она. Ждала его. А потом… потом они пошли… В этот вот дом. В этот? Вот сюда, конечно… калитка… Вот сюда».

Сидоров перепрыгнул траншею, перелез через бурт сухой глинистой земли и очутился перед калиткой. Не запертой почему-то.

Нет, сердце не вскинулось трепетною птицей у Сидорова в груди. Отнюдь. И чрезмерного всполохновения чувств он как-то не ощутил, отворяя калитку, осторожно проходя по неширокой асфальтовой тропе под нависшими яблонями и абрикосами. Возможно, по причине того, что знал Сидоров, наверняка знал, что не найдёт он здесь, кого ищет, не может, не должен найти, для того он и приехал сюда, чтобы не найти. Но… Всё-таки в глубине, под правдивым душевным штилем, что-то тихонько и вкрадчиво тикало, всё-таки какая-то глубоководная взрывчатая штуковина плавала там, заведённая на неведомый срок.

Двор был пуст, деревянное крыльцо чисто вымыто, входная дверь чуть приоткрыта.

Сидоров постучал по стеклу веранды, ещё, ещё порезче, прокашлялся, облизнул губы, изготовившись к впечатленью. Никто не выходил. Он дооткрыл дверь, заглянул на веранду, крикнул бодренько: Эгей, хозяева! Никто не ответил. Дивясь своему нахальству, Сидоров вошёл в провокационно распахнутую внутреннюю дверь, прошагал по короткому коридору.

Он очутился в просторном прохладном зале, обставленном необильной, не новой, но чистой и ухоженной мебелью. Истёртые сидения стульев были аккуратно прикрыты круглыми плюшевыми накидками. Видавший виды диван был застелен узорчатым набивным покрывалом. Под потолком висела пятирогая люстра без малейших признаков пыли. Край одного плафона был отбит и старательно, правда, не очень умело склеен.

Да, это был тот зал. Это была та люстра-предательница. Ни малейших сомнений. Сквозь плотно зашторенные окна сочился тихий, спокойный полусвет.

Но одно в зале было не то, и это «не то» стоило всего остального. Большой мужской фотопортрет на стене. Скуластый, тонкогубый мужчина растяжимого от двадцати пяти до сорока лет возраста безмятежно улыбался. Зря — безмятежно, потому что фотография с четырёх сторон обрубалась чёрной печальной рамкой. Сидоров, глядя в светлые, суженные и упрощённые весельем глаза незнакомца, испытал свербящий подложечный неуют. Кто? Муж? Брат? Сын? Кому муж-брат-сын? Чья-то чужая смерть. Чужая жизнь… При чём здесь он? Зачем он сюда пришёл? Так ли всё это важно ему?

Он повернулся и, ступая почти на цыпочках, выбрался на веранду, затем на крыльцо, тщательно прикрыл дверь, вздохнул с пасмурным облегчением. Пораздумывал минуту: остаться ли ещё подождать — двинуться ли прочь к выходу. В это время скрипнула калитка и на дорожке появилась женщина.

— Зд… Здравствуйте, — сказал Сидоров, — Извините, я думал, что…

— Здравствуйте, — ответила женщина густым минорным голосом, — Я отлучалась к соседке. Вы ко мне?

— К в-вам…

— Слушаю вас.

Но для слушания он мог пока предъявить лишь растерянный поскреб пальцами собственной щетины на подбородке, да свои неровные выдохи.

Эх, Сидоров-Сидоров!.. пора бы уже понять на пятом десятке, что из любого туннеля имеется, минимум, два выхода. И вслепую блукая, не всегда выбираешься из него тем выходом, к какому идёшь. (Думаешь, что идёшь…) Иногда — тем, до какого доходишь.

Конечно, это была она.

Среди ровной, сильной, благой череды лет женщины, охотно несущих её красоту и мир, обязательно встречаются несколько годов: шайка безжалостных годов-грабителей, жестоких отступников, подлых иуд. От сорока трёх до пятидесяти. У каждой свой рубеж. Но именно здесь в женщине пропадает что-то невозвратимо, невосстановимо, то, чего нельзя потом достичь никаким темпераментом-оптимизмом, никакими косметическими искусствованиями, никакими массажами и супергимнастиками.

Высыхают последние росинки юности на лице.

Вместо них в нажитых тайничках лица — в углах губ, в морщинках прищура, меж бровями, у глаз под переносицей, на бдительном лбу — появляются лёгкие тенные косновения янтарной женской осени, уже не смываемые ни беззаботным смехом, ни безудержным сладострастием. Следы некичливой, укромной, даже оправдывающейся зачем-то печальки.

«Простите, что вы меня уже такою застали, вам бы взглянуть на меня хотя б лет десять назад…»

И только взгляд женщины на этом рубеже ещё не старится, он противодействует остальному, оспаривает всё остальное. Единственно — углубляется и устаёт, у кого больше, у кого меньше.

Взгляд стоящей перед Сидоровым женщины был устал до крайней степени, то есть, до согласия со своей неюностью.

— Что вы хотели? Я слушаю вас, — повторила она так же ровно.

— Прошу прошенья… наверное, мой визит покажется вам неуместным и глупым, — громоздко начал Сидоров, — А слова ещё глупее… Вы меня не узнаёте?

— Нет, — спокойно качнула она головой.

— Мы встречались с вами. При очень… как бы сказать… занятных обстоятельствах.

— Где встречались?

— На этой улице. В этом доме.

— Когда?

— Девятнадцать лет назад. Одной летней сказочной ночью.

— Вы шутите? Ночью? Что же мы с вами делали?

— Н-ничего… в общем. Вы стояли на улице под фонарём и ждали меня.

— Вас!?

Ну… наверное, не меня. Кого-нибудь… Но я шёл мимо.

— Восхитительно! Отлавливать ночами чужих мужчин на улице? Вы знаете, как-то не вошло в привычку. Обидно, конечно… Не было острой потребности.

— Да нет, извините. Это была шутка. Вы меня разыграли. У вас тогда были гости. Вы привели меня в дом… и…

— Что «и»?

— Ничего… в общем. Вы, серьёзно, не помните?

— Я пригласила вас в гости?

— Можно сказать и так. Вспомнили?

Женщина покачала головой.

— В этом доме побывало много гостей. Мне всегда нравились люди. И людям, похоже, всегда нравилась я. И друзей, и знакомых у меня было — пруд пруди. Было…губы её резко оттолкнули от себя это слово, на секунду сломились в краткую болезненную обидунедоуменье, вернулись в прежний безразличный покой, — Но вас… извините.

— Жаль.

Видимо, это «жаль» настолько красноречиво проступило на лице Сидорова, что женщина смущённо улыбнулась, внимательнее взглянула на него, наморщила лоб.

— Раньше, может быть, и помнила. Дело в том, что я… сильно пострадала в автокатастрофе. Вероятно, последствия. Кроме того, последние годы у меня в жизни… складывалось не слишком гладко. Не до воспоминаний было. А вы потому и пришли сюда? так, по пути… Стукнула вдруг блажь в голову. Я вас, наверное, задерживаю своими глупостями?

Будничные глаза — цвет спеющего в тени крыжовника — умело изучали Сидорова. Плывуче-раздумчивым движеньем руки (Боже, как он знал это движенье!) она отвела назад тёмные волосы со вспышечками седины.

— Если вам важно это… Если… Ну погодите. Подробнее опишите обстоятельства, дайте немного времени. Я, может быть, вспомню. Не зря же вы пришли. А может, приехали? — добавила она, оглянув его полуторасуточную щетину и специфичного сидячевагонного происхождения мятость брюк, — Пойдёмте в дом.

«Только в дом не хватало», — вздрогнул Сидоров, вспомнив портрет в чёрной рамке.

— Не утруждайтесь, не беспокойтесь, прошу вас — всё это столь несущественно… если вдуматься… так, пустячнейший эпизод, сам удивляюсь, чего это я вдруг… так, наехало что-то, сентиментальное колесо, с бухты-барахты… не стоит усилий, поверьте.

Взгляд женщины встрепенулся, опять упал внутрь, в себя, в последний пристрастный поиск. Вернулся к нему огорчённо пуст.

— Извините меня. Я многое стала забывать.

— Да Бог со всем этим! — бездарно-беззаботно плеснул рукой Сидоров, — Эка печаль! Спасибо, что повидал вас, что вы живы-здоровы. А это — так себе… проходной случай. М-д. К сожалению, со временем у меня… Дела, знаете ли, будь они неладны.

Позвольте, так сказать… откланяться, выразить вам свою признательность… и восхищение… в общем, пожелать вам… что называется…

Не чрезмерно беспокойный, не чересчур любопытный крыжовниковый взгляд провожал его, пятящегося к калитке.

— Скажите, а … маттиола у вас уже… что, не растёт?

— Какая маттиола?

— Вон там маттиола у вас росла… по-моему…

— Маттиола? Маттиолу давно убрали.

— П-почему?

— Обыкновенно. Что-то другое сажали. Освобождали место. Георгины, лилии…

— Георгины? А-а… Но ведь георгины совсем не пахнут!

— Не пахнут, — согласилась женщина.

11. «Как мне выйти отсюда?!»

Никогда он не предполагал китайца таким массивным. Грациозный хрустальный стул под монахом шатался, мелодично постанывал, предупреждая о своей скорой кончине. Испанка, наоборот, была тонка, кукольно изящна. Вместо стула она сидела на вытянутой ладони монаха, вольготно болтая ногами, а тот, похоже, не ощущал её веса. Они заговорщески шептались, хихикали, перемигивались друг с другом. Потом оба повернулись к Сидорову.

— Бросай! — гаркнул китаец, — Помни. Последний раз.

Сидоров зажал ладонью пластмассовый стакан с игральными костями, потряс его над головой; тряс долго и зло, приговаривая, — Ну теперь-то уже!.. Ах, канальи! Вывозите ж, бесы зелёные! Чтоб вас!.. Резко бросил стакан на стол, а сердце само бросилось вниз, под стол, к коленям. Отчаянно сдёрнул стакан. Два малахитовых кубика издевательски пялились пустотами верхних граней.

— По нулям! — взвизгнула золотошвейка.

— Позвольте, — залопотал Сидоров, — Не может быть по нулям, минимум, по единице. Кости же шестигранные.

— Голова у тебя шестигранная, — громыхнул монах. Сам же с явным удовольствием огладил свободной ладонью свой яйцевидный полированный череп, — Ну, что с тобой сделать? Конферостезиодная ты форесла. Адрогезусимый пофоиндоз. Тьфу.

— Что значит — «что сделать»! — возмутился Сидоров, — Что вы такое себе позволяете! Вы ещё не надступенная вакуоль аналоговой инспекции. Я уверен…

— Видала? — кивнул монах сощурившейся в презрении испанке, — Уверен он. А? Теперь он уверен. Задним бронированным умом.

Китаец опустил руку, и золотошвейка спорхнула на пол. Вслед за тем он достал кусок газеты. Не спуская раскосых рысьих глаз с Сидорова, мастерски свернул из неё пустую «козью ножку», в раструб которой вставил сигару с золотой короной на ободке. Вынул из складок хитона маленький факел, затянулся, изверг облако сивого дыма. Слоновая кость его черепа стала самодовольно розоветь.

Презрение золотошвейки сменилось бодрым любопытством. Она, посверкивая на Сидорова влажными черносливинками глаз, подошла к столу, взяла кости, повертела их в быстрых, гибких пальчиках.

— Никакого подвоха, — прочирикала она, — Протестый медамолинеанст. Демонстрирую, — подбросила кости высоко вверх, они упали и послушно замерли. На спинах их красовалось по девять золотых точек, — Как вам не стыдно, дон Сиодоре!

— Ещё один раз! — хрипло огрызнулся Сидоров, и кровь его застучала в виски, — Каждый утопающий обязан встретить свою последнюю соломинку. Я наконец запонимал, в чём дело. Запонимал флюозитапно, клянусь! Осцедуслиэзфость, гуниэтрельсый эпферт, они мешают. Я отгорожусь юфистом ильфорты, получится… Всё получится! Ну последний раз, прошу! Требую! Что вы, не люди!?

— Пёс с ним, — меланхолично махнул рукой китаец.

Сидоров торопливо сгрёб кости в стакан, остервенело затряс им над головой и с хищным взвывом «Во-а-а!» опрокинул на стол. Оба кубика стояли одинаково на углах, чуть подрагивая от сквозняка.

— Падайте же, хватит придуриваться! — приказал Сидоров костям. Никакого эффекта. Набрав воздуху в грудь, он, что есть силы, дунул. Спятившие кости завертелись на своих углах, как волчки, всё быстрее и быстрее; мелькали, сливаясь, жёлтые точки на зелёных гранях. Быстрее, быстрее, быстрее… Вот уже кости превратились в два маленьких зелёно-жёлтых вихорька, поднялись в воздух, повисли перед ним. Нежный колокольцевый звон шёл из них, стлался по комнате.

И вот — произошло смутно ожидаемое и вдрызг внезапное. Секунда-оборотень — и уже не два вихорька танцевали в воздухе, а пронзительные глаза смотрели на Сидорова, несусветно знакомые глаза на призрачном лице, перепластывающие душу глаза: прохладный малахит радужки, как занавес, а за ним…

Два Золотых Костра, разожжённых на берегу Тьмы. За кострами — величавая бездна чёрного. Пропасть грозно молчащей нежизни, неестества. Она нестрашна была, эта бездна, пока горели Костры, и ничто не было ни страшно, ни скорбно, пока горели Костры.

Но пламя костров металось из стороны в сторону под порывами ветра. Обеспокоенный Сидоров протянул вперёд руки — закрыть, защитить обе золотые зримые музыки, притянуть их к себе, взять в себя, не упустить ни за что, не отдать никому…

Но в поспешных ладонях Костры вдруг погасли, двумя тёмными льдинками соскользнули на пол. Секунда — и самих льдинок не стало, и никакого следа от них.

— Что-о! — отчаянно заорал Сидоров, — Что! Почему?! Я же не знал! Я хотел же!.. А?!

— Не знал? — свирепо надвинулся на него монах, — Всё ты знал, поганец. Обязан был знать. Ты не только себя погубил. Ты нас опозорил. Убить тебя мало! Трое нас было всего. Трое! За четыре тысячелетия. А теперь… Фалитомециз хаквозный! Слюнтяй! Трус!

— Дон Сиодоре, зачем?! Как было можно?! — возмущённо тарахтела у него за спиной золотошвейка и в беличьем гневе тюкала его по плечу кулачками, — Как вы посмели?! То, что вам не принадлежит!..

— Какое ваше дело?! — растерянно озирался Сидоров, — Это именно мне принадлежит. Это моё! Я выстрадал…

— Тебе-е?! — взревел монах, — Это ты принадлежишь ему. Со всеми своими потрохами. Дур-рак! Убить тебя мало!

Растерянность сменилась у Сидорова слепой яростью. Не помня себя, он схватил со стола пластмассовый стакан, запустил в китайца. Стакан ударился о великолепный глянцевый череп, взорвался, как граната-лимонка, только вместо осколков вокруг брызнули тугие бенгальские огни, по комнате закружились белые хлопья. Голова китайца зажглась сочными светофорными красками. От удара монах, несообразно своей массе и законам динамики, словно воздушный шар, отплыл вместе со стулом к противоположной стене, стул, ударившись о стену, звонко рассыпался на яркие стекляшки.

— Дон Сиодоре! Дон Сиодоре! — мстительно месили плечи Сидорова острые кулачки. Он поднял руку, и золотошвейку возникшим ветерком отнесло в дальний угол.

— Как мне выйти отсюда?! — зло крутил головой Сидоров, — Почему нет дверей и окон? Что там?

Китаец медленно поднялся, озабоченно огладил свой череп, прекратив тем самым его красивые переливы, вынул дымящуюся сигару, забычковал её о собственную ладонь, опустил в складки хитона, громко выплюнул смятую «козью ножку», величественно взмыл в воздух и стилем «кроль» погрёб к Сидорову.

— Стой, как стоишь, фраер, — задушевно прорычал он, Фраер иозофедый! Стой, комолоизное глиэ! Щас я те врежу промеж рогов. Ща-ас!..

А сзади на Сидорова ящерицей карабкалась неутомимая золотошвейка, верещала по-испански и пыталась укусить его за ухо.

— Да где же здесь выход у вас?! — метался, вопил Сидоров…

— Вам нездоровится? — учтиво поинтересовалась снизу соседка по вагонной плацкарте, изящная, лишь слегка подтаявшая дама пост-романтичных лет, — У вас взгляд неблагополучен. Вы вздрагивали во сне.

— Придремалось чтось? — предположил другой нижний сосед — пшеничный, напрасно безусый старичок в белом пиджачке с орденской муаровой поленницей.

— Придремалось, — глухо сказал Сидоров. В доказательство зевнул и протёр глаза.

— Ничего удивительного, — дама задумчиво листала глянцевый журнал, — Все балансируем на грани стресса. Жизнь социально напряжена. Нервы раздёрганы. Фильмы ужасов, книги ужасов, сны ужасов.

— Он, видать, во сне тёщу увидел крупным планом, гоготнул с полки напротив лоснящийся верзила с глазами — арбузными семечками и животом, которого достало бы на троих позднебеременных женщин, ага? Скажи, парень — не так? О-па! Ещё анекдотец. Ловите, пока не забыл. Ага, идёт, значь, похоронная процессия, за гробом жена, муж, за ними коза, а за козой гуськом пятьдесят мужиков. Ага, подходит, значь, прохожий, спрашивает, — Кого хороните?..

Сидоров вышел в грязный, прокуренный, грохочущий тамбур. Прижался лбом к мутному стеклу. И стекло не давало прохлады. Не мигая, смотрел сквозь стекольную коросту на вечереющие поля, холмы, пролески…

«Он прав. Как он прав! Убить тебя мало. Мало тебя убить! Надо наказать тебя страшнее — заставить жить вечно. В вечном одиночестве. В вечной тоске. За то, что ты не поверил. Не поверил… Трус! В то, что она — это только она. Никто более. Что она — это ты. Или наоборот. Как же ты посмел испугаться!? Себя… Невместимость любви своей, в футляр, в сейф, сварганенный из ржавого осторожненького повседневья».

В мозгу метались раскалённые кольца слов, неслыханных слов… Спасительная ариаднова нить, протянутая ему. Которую он принял за удавку. «Рядом вы будете?.. Доколе уверуете друг в друга… Друг без друга вы?.. Невозможны! Не только она без тебя… И ты без неё… и ты…» Мерно громыхали колёса под тамбуром: «Не-воз-мож-ны-не-воз-мож-ны-невоз-мож-ны-не-воз-мож-ны-не-воз!..»

Сидоров вцепился в пруты оконного огражденья.

Концы его пальцев стали белыми.

— Боже всевидящий! Э-эй! Я всегда верил в тебя. Я не знаю молитв, извини… я выучу… Неужели совсем всё пропало!? Боже! Ведь великодушен же ты и мудр! Неужели не дашь мне ещё одного малого шанса!? Я никогда тебя ни о чём не просил… Не попрошу… Боже! Неужели не разглядишь меня ещё раз!? Это я! Э-эй! Я люблю её! Ты же знаешь, КАК я люблю её! Неужели этот проклятый поезд никогда не доедет!..

* * *

— Ого! Ну и сумка у вас! Неподъем. Что? Дыни. Ребдинские дыни? Предел мечты. Миллион лет не едал ребдинских дынь. Ух, черти вы в косую линейку, как рад я вас видеть! Молодцы, хоть телеграмму догадались дать. Не давала? А кто давал? А, ну да, конечно, мама, как всегда, дальновидней дочки.

Артём-Артёмище! Фу ты — ну ты — уши гнуты! Богатырь стал на бабушкиных харчах. Откормила бабуся любимого внука. А загорел-то, ребдинский ковбой-хулиган! А как насчёт «бум-бум»? У, мускулатурка-а! Мне теперь с тобой не справиться. Короткий прямой правой — и батя в нокауте. Ничего, я тоже подтренируюсь. Перчаточки наши в чулане заждались своих боксёров. На рыбалку-то с дедом ездил? Кла-асс! И раков ловили? Сам? Ух, ты! Не врёшь?

Танюха моя, Танюха… Ну что ты? Что? Что же ты смотришь так на меня? Вижу я… вижу глаза твои долгожданные… и читаю опять в них… Опять. Состраданье. Тоску. Жалость. И хочешь, бедная, ты их скрыть и не можешь ты скрыть их. Слишком уж знаю я эти глаза, слишком люблю глаза эти… Чтоб могли они что-нибудь скрыть от меня. Вот. И недоумение читаю я там. Да, Танюха? Недоумение. Не к такому ко мне ты горестно приготавливалась.

Успокойся, не мучайся. Возьми себя в руки. Потому что предстоит тебе ещё большее недоумение. Когда узнаешь ты… Что я в тысячу раз более не такой. Но ты поверишь. Я сам поверил с трудом, со временем. Другие ещё не верят. Но ты поверишь легко и сразу. Потому что любишь меня.

Ух, Танюха, видела бы ты их лица! Всех врачей, профессоров, всех медицинских светил. Они слетелись на меня, как мухи на мёд. Они не выпускали меня из учёных лап четверо суток. Весь реабилитационный центр встал на уши. Что они со мной только не вытворяли! Как только они меня не обследовали! Видела бы ты их лица! Когда они сравнивали мои теперешние результаты с двухнедельными моими результатами. Потому что в теперешних результатах ни-че-го не было. В двухнедельных было всё. А в теперешних — не было.

Ты не поняла, Танюха. Ни меньше, чем… Ни намного меньше, чем. Ничего. Вообще. Ни вот настолько! Никакой патологии. Ни малейших отклонений от нормы. По всем показателям. По любым анализам. Двести процентов здоровья. Танюха! У кого! У того доходяги. Которому оставалось дышать последние месяцы, а то и недели…

Корифеи в белых халатах потирали белые лбы, озирали меня, как марсианина. И твердили, что так не бывает. Что так никогда не бывает, что так ни за что не может бывать. Что это не по законам природы.

А я уже тогда запонимал, в чём дело, и отвечал им, что нет, по законам. Но, наверное, по таким, которых мы ещё не знаем. Которых, наверное, ещё не достойны знать. По законам. Которые не откроет никакая наука. Потому что они открываются сами. Тем, кому захотят.

Ну-ну, Танюха… Ну… что такое! Не надо плакать. А может быть, надо. Видишь! Я же говорил, что ты сразу поверишь. Умница. Дома я расскажу тебе все подробней, спокойней, не здесь же на вокзале. Я ведь сам начал только чуть-чуть понимать. Чуть-чуть. С краешку. Что понимать? Что… Что жизнь наша — совершенно потрясная вещь! И сколько б не всходило, не копошилось вокруг всякой мерзи и мрази… Плевать на неё. Жить! На всю катушку. Не просто жить, Танюха, а чтобы… чтобы прозреть — обязательно, непременно. Прозреть — увидеть… Да, и себя тоже. Каким ты себе только снился. Давно, в детстве…

* * *

— Сколько-сколько? — развеселился таксист.

Сидоров повторил.

— За такие бабки, дружок, я могу тебя прокатить два круга по привокзальной площади. На третий круг их уже не хватит. А ты хочешь на другой конец города ночью.

— У меня больше нет с собою. Дома отдам.

— Не будем «ля-ля». Жди, пока метро откроют.

— Мне позарез!..

— Нужные бабки на бочке — едем. Нужных бабок на бочке нет — стоим.

Таксист отвернулся, зевнул, обозначив конец разговора.

Сидоров распахнул дверцу, сел на переднее сиденье.

— Трогай, — сказал он странноватым для себя голосом, — Кратчайший путь.

— Дружок, ты из непонятливых, да? Машину освободи, я пассажиров жду. А то ведь я могу и помочь.

— Трогай, — повернулся Сидоров и задержал взгляд на бровастом переносье таксиста.

Метрового разворота плечи вздрогнули и опали. Из горла выбулькнул мятый гласный. Волосатая лапа дёрнулась к ключу зажигания. Ночной город хлынул на ветровое стекло, стал мощно обтекать его и пениться сзади каменно-неоновой неразберихой…

Никогда ещё до восемнадцатого этажа не было так высоко, никогда ещё лифт не всплывал так медленно. Сидоров зашарил по карманам — ключи. Ну да… Он, уезжая, впопыхах, в смуте, даже ключей не взял. Ладно. Ступая по полу, словно по влажной, скользкой вате, он подошёл к двери. Поднял многопудовую руку к кнопке звонка. Сердце прыгало, расшатывая рёбра, расшибаясь о них. Знакомое легкомысленное «дилинь» впрыснулось в квартиру, ещё, и ещё, и ещё… Сидоров отодрал свинцовый палец от кнопки и, зачарованно уставясь на дверь, ждал…

Читати далі
Додати відгук